Записная книжка (по поводу критики)

Записная книжка (по поводу критики)

Кого тут ведьма за нос водит? Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков!

Это говорит Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьмы», и это вспомнилось мне, когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью о том, что в «Красной нови» какой-то Горбов опять шельмует писателей эмигрантов и опять все за то же: за то, что мы будто бы «мертвецы», отстали от века, не видим и не понимаем всего того «живого, молодого, нового», что будто бы есть в большевистской России.

Какая вообще потрясающая энергия у этих любителей «новой жизни»! Уже лет семьдесят орудуют российские «Бесы», а энергия их не только не ослабевает, но как будто даже увеличивается и долбит все в одну и ту же, все в одну и ту же точку, одурманивая, одурачивая всяческих «малых сих» (народ, молодежь) и так или иначе «выводя в расход» своих политических, «классовых» врагов. Помещик непременно кровопийца, купец — паук, поп — тунеядец, отравляющий народ «опиумом религии», неугодный писатель — ретроград, слепец, озлобленный противник всего «молодого, нового», клеветник на народ, на молодежь, — сколько уже лет этой красной песне, этой чекистской работе?

Они звона не терпят гуслярного,
Подавай им товару базарного,
Все, чего им не взвесить, не смерити,
Все, кричат они, надо похерити,
Только то, говорят, и действительно,
Что для нашего тела чувствительно…

Когда это писалось? Да еще в шестидесятых годах, когда писались и эти строки:

Други, вы слышите ль крик оглушительный:
«Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли
Вымыслы ваши в наш век положительный,
Много ли вас остается, мечтатели?
Где ж устоять вам, отжившему племени,
Против течения?»

Вот как, значит, не нова эта кличка: «мертвецы, отжившее племя». Она изобретена еще тогда, когда Чернышевский «разрушал эстетику», Писарев громил Пушкина, как представителя «отжившего класса тунеядцев»… С тех пор и пошло. На Тургенева кричали за Базарова, на Гончарова — за Марка Волохова и писали буквально так: «Этот живой труп совершенно не понимает и не знает русского народа» — цитирую по воспоминаниям Кони. «Преступление и наказание» Достоевского расценивалось (и не где-нибудь, а в «Современнике») опять-таки буквально так:

— «Клевета на молодое поколение… Дребедень… Глупое и позорное измышление, произведение самое жалкое…»

А что писали даже про Глеба Успенского? Этому трудно поверить, но это сущая правда: его разносили за «хмурый и желчный пессимизм» и — за «полное незнание народа»!

Что ж после этого дивиться, что Скабичевский писал про Льва Толстого, что «этот граф, в то время, как вся Россия кипит новой жизнью, плетет роман какого-то Левина с его коровой Павой», что были объявлены злостными ретроградами и тем надолго «выведены в расход» из литературы Лесков, Майков, Тютчев, Писемский, Константин Леонтьев… А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор», вообще за мои «наветы» на народ, который я будто бы писал только «черными, неправдоподобными» красками, приписывал ему ту жестокость, которой у него и в помине будто бы не было? И вот, опять, опять та же песня, слово в слово та же. Опять, опять —

Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков!

Но точно ли они дураки? Дураки-то дураки, да все-таки не такие, какими им быть велит их профессия «водить за нос». Часто они столь презренны, что язык не повертывается возражать им. Но как же не возражать — не ради них самих, конечно, а ради тех «малых», коих они соблазняют? Они пускают клеветы самые нелепые, но ведь от всякой клеветы всегда что-нибудь да остается, худая молва быстро бежит:

— Свинья — борову, а боров — всему городу! Какой-нибудь площадной лохмач орет, тычет на тебя пальцем:

— Товарищи! Он хотел царь-пушку украсть и немцам продать!

Но, по-моему, даже и ему надо отвечать:

— Врешь, лохмач, врешь!

Они этого терпеть не могут. Они, совместно с чернью, поднятой ими на бунт, зарезали твоего отца, убили мать, изнасиловали сестру и жену, сожгли твой дом, напакостили в церковном алтаре, разорили и опозорили на весь мир твою родину, всячески растлевают твой народ, превращая его в пьяное от крови и грабежа стадо, — и называют все это «новой, прекрасной жизнью», «очистительной грозой, бурей», но ты молчи, не только молчи, а на коленки падай и кричи со слезами восторга:

— Благодарю, благодарю, понимаю и приемлю!

И попробуй-ка не сделать этого: быть тебе у «стенки» в прямом или переносном смысле этого слова! Тут даже и молчанием не отделаешься. Вон Шиллер, славивший революцию, певший «Песню о колоколе», пытался молчать, когда увидал, понял, что это за штука:

Заключись в святом уединенье,
В мире сердца чуждом суеты, —
Красота живет лишь в песнопенье,
А свобода в области мечты!

Но разве это помогло ему, разве ему простили его «уход от жизни», за отсталость от ее «величаво и бурно несущегося потока»? Каков бы ни был этот поток, все равно беги за ним и славословь его! Вот, казалось бы, чем можно восхититься в Российском потоке, уже почти десять лет несущем только одну небывалую еще на земле мерзость? Величайшее зверство, величайший разор, всяческая моральная и физическая грязь, пещерный холод и голод, пожирание себе подобных…

Все равно, принимай и славословь! Невежда и хам ни с того ни с сего объявил заборную орфографию: опять покоряйся, пиши по ней! Я отвечаю: не могу, не хочу — уже хотя бы потому, что по ней написано за эти десять лет все самое низкое, подлое, злое, лживое, что только есть на земле. Нет, моги, пиши! Вот я вижу книгу стихов, напечатанную по этой самой орфографии в Париже и почему-то посвященную Гансу Андерсену, Чарльзу Диккенсу, книгу одного из этих «новых, молодых, живых», и читаю:

Ночью судной
Все ангелы сидят на суднах…

И далее:

Пишу стихи при свете писсуара,
Вдыхаю запах лета и мочи…

Что это такое? Это стихи какого-то Бориса Божнева. Но вы думаете, что я, Бунин, смею сказать — ну, просто, что мне Божнев, извините, не нравится. Никак нет, меня тогда за Можай загонят, как мертвеца, глупца, слепца, осмелившегося лезть в критики. Кто загонит? Да любой Марк Слоним из «Воли России». А ведь этими Слонимами хоть пруд пруди.

Автор статьи в «Последних новостях» возмущается: «Нелепо звучат слова Горбова о капитализме в применении к „Митиной любви“… Горбову многое нравится в произведениях Бунина, но канон велит ему находить в „Деле корнета Елагина“ вымирание дворянской России, и он подводит всю повесть под ярлык „мертвой красоты“… Горбов цитирует Бунина, восхищается им… Но тотчас же называет его художником навсегда ушедшей России и даже в „Цикадах“ находит социальную базу… Мертвую красоту находит он и у Мережковского, Зайцева и Алда-нова… Алданова Горбов обвиняет даже в подавлении адмиралом Нельсоном неаполитанской революции…» — Но возмущайся, не возмущайся, а Горбовы свое дело делают!

«Кого тут ведьма за нос водит?» Ведь не идиот же этот Горбов. И главное, вовсе не случайность и не новинка та чушь, которую городит он, как сто сорок тысяч дураков.

Вот передо мной вырезка из московской «Правды» за 24 год: «Просматривая печать белой эмиграции, кажется…» — какой прекрасный русский язык! — «кажется, что попадаешь на маскарад мертвых… Бунин, тот самый Бунин, рассказ которого был когда-то подарком для всей читающей России, позирует теперь под библейского Иоанна… выступает в черном плаще, как представитель своего разбитого революцией класса, что особенно ярко сказывается в его „Несрочной весне“… Здесь он, мракобес, мечтает в своей злобе о крестовом походе на Москву…»

Вот вырезка из московских «Известий» за 25 год: опять начинается за здравие, с похвал — «Митина любовь» произведение такое, сякое, — а кончается опять за упокой: «Но тем-то это произведение и показательно для эмигрантской психики, психики опустошенной, проституированной… ибо Митя предан пороку Содома и идеалу Мадонны…»

Вот московский журнал «Прожектор» со статьей Воронского, который опять загоняет нас в гроб. «Бунин, говорит Воронский, показал нам себя и вообще образ человека в стане белых, дотлевающего в могильной яме, — смотри его великолепный, скульптурный рассказ о несрочной весне…» — Нужды нет, что мой Митя умер за двадцать лет до эмиграции и что в «Несрочной весне» изображен человек вовсе не из эмигрантской «могильной ямы», а как раз наоборот — из московской: этим Горбовы и Воронские не смущаются, ведьмовская кухня в Москве работает!

Да работает подобная же кухня и здесь, в Европе, — например, кухня пражская, называемая «Волей России», во главе с Виктором Черновым, Лебедевым, Слонимом, Пешехоновым, который уже давно славится своими проклятиями эмиграции, совершенно, по его мнению, сгнившей заживо. Из Москвы постоянно раздается по нашему адресу: «Мертвецы, гниль, канун вам да ладан!». Но не отстает от Москвы и Прага. И вот опять: только что просмотрел в последней книжке «Воли России» «Литературные отклики» некоего Слонима, который счастливо сочетает в себе и заядлого эсера, и ценителя искусств, и переводчика: если не ошибаюсь, это тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казановы эпизоды наиболее похабные, перевел их и издал двумя книжками. Удивительные «отклики»! Будучи якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей, подхватывая московский лай на нас, Слоним даже и Москву перещеголял: ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал.

Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты». Он и сам невысокого мнения об этих «Верстах», он отзывается о них на своем смехотворном жаргоне тоже не очень почтительно:

— «Версты», говорит он, «обращены лицом к России, и это хорошо. Но еще лучше было бы, если бы обращены они были своим лицом!»

(Странная картина: «Версты» обращены лицом «и это хорошо», но обращены чужим, а не своим. Ничего не вижу тут хорошего!).

— «Ядро Верст, даже если его тщательно вышелушить, оказывается окрошкой… Оригинального в них лишь поэма Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земно раздавленная»…

Слоним захлебывается от Цветаевой. Он посвящает ей в своей статье и еще немало столь же высокопарной ахинеи, как только что приведенная. Он говорит:

— «Смысл у Цветаевой сгущен, сжат… У нее патетический избыток, напряженность высокого строя души (а не духа только) в замкнутом словесном ряде…

Контраст творчества Цветаевой и состоит в этом сочетании: бессмертность, сжатая в лаконичность, вихрь, заключенный в отрывистость, страсть к бескрайности в подобранной формуле»…

Он с великолепным презрением к простым смертным и с восторгом перед своим собственным умом и вообще перед самим собою, фыркает:

— «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные, — вернее, простодумные, — читатели не находят у Цветаевой ничего, кроме набора слов и никак не могут докопаться до смысла ее стихов… На высоте люди со слабыми легкими задыхаются!»

Все так: легкие у Слонима удивительные, человек он не «простодумный», прекрасно «докапывается» до «сгущенного» смысла Цветаевой и в совершенно телячьем восторге от своих раскопок. Но к «Верстам» он, повторяю, почти столь же непочтителен, как и я, который нашел их прежде всего просто прескучными со всеми их перепечатками Пастернаков, Бабелей, каких-то Артемов Веселых, поэмой Цветаевой насчет какой-то горы и «красной дыры», россказнями Ремизова опять о своих снах, о Николае Угоднике и Розанове. Слоним, повторяю, в восторге только от Цветаевой. Но и тут — не водит ли он кого-то за нос? «Цветаева — новое, говорит он. Она перекликается с теми, кто в России!».

Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем я полагаю, что он все-таки не настолько «простодумен», чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь. Нет, он, вероятно, это понимает, да все дело-то в том, что со всем не с теми перекликаюсь я, с кем перекликается Цветаева. И каких только грубостей и пошлостей не наговорил он мне за это в своих «откликах»!

— «Бунин скверный критик… Об этом можно было бы и умолчать, но Бунин типичен для всей нашей (эмигрантской) литературной знати и ее придворной челяди… Как-никак Бунин имя крупное… Он очень хороший писатель, хотя для меня мертвый… Единственно живым для него является мир мертвых, как для героя его „Несрочной весны“… Я уважал бы его, если бы он старался принять и понять новое. Есть ведь такие писатели, которые умели, в гроб сходя, благословлять… Но для этого надо обладать чуткостью, отзывчивостью и умственной широтой, чего нет у Бунина… Он безнадежно глух, ослеплен политической злобой, скован самомнением. А ведь точно по команде Бунин объявлен красой и гордостью русской эмиграции, литературы, искусства и прочая, прочая»…

Вот каков оказываюсь я, мертвый, глупый, косный, слепой, глухой, перед Слонимом, перед его жизненностью, перед его пониманием и приятием «нового», перед его чуткостью, отзывчивостью, умственной широтой, его зорким оком и великолепными ушами. (Да и не один я, а вся эмигрантская «литературная знать и ее придворная челядь»). Но вот неразрешимые вопросы: каким образом ухитряюсь я при всех моих вышеперечисленных качествах все-таки быть «очень хорошим» писателем? Почему я должен принимать и вкушать всю ту мерзость, которая подносится нам «новой» Россией, как тот сосуд, полный гадов, что спустился во искушение Петру апостолу, когда он «взалкал и поднялся наверх, чтобы помолиться»? Почему я обязан сходить в гроб ради каких-то Артемов Веселых, Пастернаков, Бабелей, Слонимов, да еще благословлять их? Я еще далеко не в Державинском возрасте, да и они далеко не Пушкины! Слоним тогда «уважал бы» меня? Очень верю, но откуда взял Слоним, что я жажду его уважения? — И еще: я в своей статейке о «Верстах», цитируя их программную статью, проглядел в одном месте частицу «не» и тем исказил одну совершенно незначительную для общей оценки «Верст» фразу, о чем и сожалею. Это дало повод Слониму сказать обо мне: «Подобный прием носит совершенно определенное и далеко неблагозвучное имя!» — Но зачем Слоним не договорил, постеснялся? Уж если распоясываться, так до конца.

Примечания

Возрождение. — 1926. — 28 октября (№ 513). — С. 3–4.

…когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью о том, что в «Красной нови» какой-то Горбов опять шельмует писателей-эмигрантов… — имеется в виду статья Н. Берберовой, подписанная псевдонимом «Ивелич», «Они» о «нас» (Последние новости. — 1926. — 14 окт. (№ 2031)). «Красная новь» — литературно-художественный и научно-публицистический журнал, издавался в 1921–1942 гг., в 1926 г. — под редакцией А. К. Воронского, В. Сорина и Ем. Ярославского. Горбов Дмитрий Александрович (1894–1967) — критик, литературовед, теоретик «Перевала», один из ведущих сотрудников критического отдела журнала «Красная новь». Берберова откликнулась на его статью «Мертвая красота и живучее безобразие», напечатанную в № 7 за 1926 г.

…уже лет семьдесят орудуют российские «Бесы»… — имеется в виду антинигилистический роман Ф. М. Достоевского «Бесы».

Други, вы слышите ль крик оглушительный… — Бунин цитирует первую строфу стихотворения А. К. Толстого «Против течения» (1867), опуская строки 5–6 («Сдайтеся натиску нового времени, // Мир отрезвился, прошли увлечения») и поменяв в конце 3 строки вопросительный знак на запятую.

«Этот живой труп совершенно не понимает и не знает русского народа» — цитирую по воспоминаниям Кони… — см. у А. Ф. Кони о Гончарове: «Ему не пришлось, подобно Тургеневу за „Отцов и детей“ и Достоевскому за „Преступление и наказание“, выслушать тупые и злобные упреки в оклеветании молодого поколения, — это было бы в конце шестидесятых годов уже устарелым приемом, — но пришлось узнать, что он певец крепостного права, что он не понимает и совершенно не знает русского человека и русской жизни…» (Кони А. Ф. Воспоминания о писателях. — М. 1989. — С. 65–66). Кони Анатолий Федорович (1844–1927) — русский юрист и общественный деятель, автор многочисленных мемуаров («Очерки и воспоминания (публичные чтения, речи, статьи и заметки)». — СПб., 1906; На жизненном пути. — Т. 1. — СПб., 1912; Т. 2. — СПб., 1913; Т. 3. — Ревель; Берлин, 1922; Т. 4. — Ревель; Берлин, 1923; Т. 5. — Л., 1929; Некрасов и Достоевский: По личным воспоминаниям. — Пг., 1921 и др.).

А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор»… — ср. с фрагментом из «Окаянных дней» (от 16 апреля 1919 г.): «Часто вспоминаю то негодование, с которым встречали мои будто бы сплошь черные изображения русского народа. Да еще и до сих пор негодуют, и кто же? Те самые, что вскормлены, вспоены той самой литературой, которая сто лет позорила буквально все классы, то есть „попа“, „обывателя“, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина — словом, вся и всех, за исключением какого-то „народа“, — безлошадного, конечно, — и босяков» (Бунин-1990. — С. 93–94).

См. о «Деревне» в дневниковой записи от 8 октября 1917 г.: «Думал о своей „Деревне“. Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку — верь мне, я взял типическое» (Там же. — С. 45). О том же в «Окаянных днях» от 19 февраля 1918 г.: «А „Деревня“ вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?» (Там же. — С. 71).

Заключись в святом уединенье… — из стихотворения Ф. Шиллера «Начало нового века» (1801) в переводе В. Курочкина.

Это стихи какого-то Бориса Божнева — Божнев Борис Борисович (1898–1969). В 1919 г. приехал в Париж, где первое время жил перепиской нот. В 1924 г. три его стихотворения были напечатаны в Москве в третьей книге альманаха «Недра». В Париже входил в «Палату поэтов», затем в «Перекресток». Бунин цитирует стихотворения из книги Бориса Божнева «Борьба за несуществованье» (Париж, 1925).

Да любой Марк Слоним из «Воли России» — «Воля России» — периодический орган эсеровского направления, издававшийся в Праге, фактически «официоз» партии эсеров. В 1920–1921 гг. под этим названием выходила газета, из-за финансовых затруднений приостановленная, по заявлению редакции — «ввиду перенесения газеты в одну из стран, находящихся ближе к России». С января 1922 года издание возобновляется уже в качестве «общественно-политического и литературного еженедельника». Первоначально «Воля России» (еще в качестве газеты) выходила при ближайшем участии В. М. Зензинова, В. И. Лебедева и О. С. Минора, а ее издателем выступал один из старейших эсеров Е. Е. Лазарев. После трансформации в еженедельник В. М. Зензинов и О. С. Минор перестают влиять на редакционную политику, а во главе издания становятся В. И. Лебедев, М. Л. Слоним и В. В. Сухомлин, впоследствии четвертым соредактором становится Е. А. Сталинский. Издателем продолжает при этом выступать Е. Е. Лазарев. Наибольшую известность снискал «журнал политики и культуры», выходивший под данным названием и при сохранении в основном состава редакции с середины 1922 года. Первоначально обновленная «Воля России» выходила два раза в месяц. Объем книжек был увеличен до 100 страниц, в каждом номере были выделены отделы по образцу дореволюционных «толстых» журналов: Беллетристика, Политика, Иностранная жизнь, Литература и культура, Систематические обзоры, Экономическая жизнь, Русские за рубежом. По определению Глеба Струве, «на эмигрантском политическом фронте „Воля России“ держала равнение налево. Не опускаясь до открытого сменовеховства, оставаясь журналом эмигрантским и исповедуя антибольшевизм, „Воля России“, как не раз указывалось ее противниками, тщательно отмежевалась не только от „правой“ эмиграции, но и от республиканско-демократической, часто зло полемизируя и с „Последними новостями“ П. Н. Милюкова и с „Современными записками“ правых эсеров — журналом для „Воли России“ и слишком умеренным и слишком „академичным“» (Струве Г. Русская литература в изгнании. — 2-е изд., испр. и доп. — Париж, 1984.— С. 64). Литературное направление «Воли России» определял Марк Слоним.

Слоним Марк Львович (1894–1976) — литературовед, критик, публицист, переводчик; член партии эсеров. В эмиграции с 1919 (Берлин, Прага, Париж, США). В 1922–1932 был соредактором и одним из основных авторов пражской «Воли России». Редактировал также журнал «Новости литературы» (Берлин, 1922) и «двухнедельник литературы и искусства» «Новая газета» (Париж, 1931), печатался в нью-йоркском «Новоселье», белградском «Русском архиве» и др. В Париже организовал литературный кружок «Кочевье» (1928), в который входили А. Гингер, А. Присманова, Б. Поплавский и др.

Вот московский журнал «Прожектор» со статьей Воронского… — см. коммент. к статье «Российская человечина» на с. 547–548.

Пешехонов Алексей Васильевич (1867–1933) — политический деятель, публицист. В начале 1900-х гг. близок к эсерам, с 1904 г. — член редакционного комитета журнала «Русское богатство», один из организаторов и лидеров Трудовой народно-социалистической партии. В мае — августе 1917 г. — министр продовольствия Временного правительства. В 1922 г. выслан из России. Жил в Риге, Праге, Берлине.

…тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казаковы эпизоды наиболее похабные… — имеется в виду книга: Воспоминания Казановы / Пер. и вступ. ст. М. Слонима. — Берлин: Нева, 1923.

Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты» — имеется в виду статья «Литературные отклики: Бунин-критик. — Антон Крайний и Зинаида Гиппиус… О „Верстах“» (Воля России. — 1926. — № 8/9), в которой Марк Слоним писал:

«Есть в нашей эмиграции несколько писателей, которых бог поразил тяжелым недугом: они твердо убеждены, что „русская литература — это мы“. В особо острых случаях этого заболевания каждый думает: „литература — это я!“ И поэтому своей прямой обязанностью считает не столько писать романы и стихи, сколько с высоты престола — в качестве этакого местоблюстителя Аполлонова — представительствовать за русское искусство, стоять на страже русского языка и изгонять из собственных владений крамольников и иноверцев.

Конечно, никому не возбраняется забавляться в меру сил и разума, но для некоторых литературных местоблюстителей одной забавы мало: они рвутся в бой и ради этого даже выступают в неприсущих им ролях проповедников, публицистов и критиков.

Подобное происшествие случилось недавно с И. А. Буниным, заявившим себя в „Возрождении“ довольно скверным критиком. <…>

Многие писатели совершенно не обладают чувством такта и их слух не режут скрипучие или хриплые ноты собственного голоса. Это блестяще подтверждается именно на примере Бунина.

Бунин очень хороший писатель, хотя для меня мертвый, потому что не двигающийся, застывший и принадлежащий к завершенной главе истории русской литературы. Она давно уже дописана, а Бунин к ней только приписывает. Он весь в прошлом — психологически, формально, по своим сюжетам, по своей трактовке, по своим подходам к людям и России. Как и герой его рассказа „Несрочная весна“, он может только уйти в Элизиум воспоминаний, и единственно живым для него является мир мертвых. И „что может быть у меня общего с этой новой жизнью, опустошившей для меня вселенную?“ И может быть потому, что так всецело принадлежит он „потонувшему миру“, что для часа сегодняшнего он неживой, — ему самому неживыми, призрачными кажутся те, кто пришли на смену, вместе с этим новым днем.

Я понимал и уважал бы Бунина, если б, осознав для себя невозможность примирения с этим новым, ушел он в сторону, замкнулся в одиночестве и молчании — ибо опустошена вселенная. Я еще более уважал бы его, если б он старался понять и принять это новое. Есть ведь такие писатели, которые умели замечать и в гроб сходя благословлять. Но для этого надо обладать внутренней чуткостью, душевной отзывчивостью и умственной широтой, то есть всем тем, что делает крупного писателя и крупным человеком, и чего нет у Бунина.

Бунин безнадежно глух, ослеплен политической злобой и скован самомнением и предубежденностью. Поэтому не может он сказать: „я не принимаю, потому что не понимаю“. Для этого признания требовалось бы новое благородство жеста, которое у Бунина отсутствует: он не оценить хочет, а унизить, не разобрать, а ошельмовать. Злобу вызывают в нем все эти „новые люди“ литературы, все эти нетитулованные пришельцы, к которым он, дворянин от искусства, относится с тем же презрением, что и крепостной барин к „хамам“ и „кухаркиным детям“. Для него они враги, он с ними борется, и в борьбе этой готов применить самые невероятные приемы. Ибо насколько сдержан Бунин-художник, настолько же распущен и не брезглив Бунин — критик и публицист. Еще и прежде говорил он невоздержанные речи в парижских собраниях, самому себе желая проникнуться собачьим бешенством, чтобы отомстить большевикам, или бросал неприличные фразы о Блоке. Но все это превзойдено Буниным в его последних двух „опытах“, нашедших приют в весьма гостеприимном на подобные вещи „Возрождении“ (поистине широкое, истинно русское гостеприимство для отчаянно бездарных рассказов и критических статей» (С. 87–89).

Гиппиус Зинаида Николаевна (1869–1945) — поэт, прозаик, критик, мемуарист; жена Д. С. Мережковского. В 1906–1908 постоянно жила в Париже. В эмиграции с 1920 (Варшава, затем с 1921 Париж). Была организатором литературных «воскресений» и кружка «Зеленая лампа». В 1920-е-1930-е печаталась в газете «Возрождение», журналах «Встречи», «Новый дом», «Новый корабль», «Окно», «Отечество», «Русская мысль», «Современные записки», «Числа». В 1939 вместе с Мережковским редактировала сборник «Литературный смотр». См. о Гиппиус записи в дневнике Бунина от 24 и 26 августа 1917 г.: «Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих — „новых поэтов“. Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!»; «Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту» (Бунин-1990. — С. 34, 35).

…как тот сосуд, полный гадов, что спустился во искушение Петру апостолу, когда он «взалкал и поднялся наверх, чтобы помолиться…» — Деяния (10: 9-16).

…цитируя их программную статью, проглядел в одном месте частицу «не» и тем исказил одну совершенно незначительную для общей оценки «Верст» фразу, о чем и сожалею — М. Слоним по этому поводу написал следующее: «Подобный прием полемики носит совершенно определенное и далеко неблагозвучное имя. Прежде чем учить других хорошему тону, не мешало бы самому Бунину научиться некоторым правилам литературного приличия. Но цель оправдывает средства. А цель эта — охаять молодую русскую литературу и всех ее представителей и защитников изобразить в виде полуидиотов или большевистских лакеев. <…> Оплевать, разнести молодых и инакомыслящих — вот чего добивается Бунин. Я не могу даже сказать, что он их ненавидит Ненависть — слишком высокое чувство. В ненависти — трагедия. В злобе же — неведение, самомнение, чванство, зависть. Злоба — чувство низшего порядка. И именно со злобой подходит Бунин и к современной России и к ее искусству.

Эта злоба в значительной мере питается незнанием. У Бунина и презрение от непонимания, которое и не желает быть просветлено, потому что основано на предвзятых взглядах, на упорстве политической страсти. Бунин слышит чужой язык, которого не изучает и не хочет изучать — и говорит: да это не язык, а собачий лай. Он читает авторов, пишущих не так, как он, и о том, чего он не видел и не знает — и говорит: да это и не литература. Он искусство мыслит только в ему самому привычных формах. Все иное — оскорбление величества. Все новшества — крамола. Все идущее из России — „революционное хамство и большевизм“. Все, защищающее его в эмиграции, — сменовеховство» (С. 91–93).

© 2000- NIV