Заметки (о начале литературной деятельности и современниках)

Заметки (о начале литературной деятельности и современниках)

Печатать свои стихи я начал непристойно рано, — шестнадцати лет. Послал в один из петербургских иллюстрированных журналов одно из самых первых своих стихотворений и через несколько дней получил краткий, но весьма ободряющий ответ: «Трудитесь, будет прок, напечатаем вскоре», а приблизительно через месяц был и напечатан.

Но все-таки не это есть начало моей литературной «деятельности». Началась она в «Орловском вестнике» и еще раньше — когда мне шел всего пятнадцатый год: я напечатал тогда в этом «вестнике» (без подписи) довольно лирическую корреспонденцию о двух бродягах, замерзших под нашей деревней в сильную вьюгу.

Что до гонорара, то я получил его впервые только с журнала «Неделя». Я в те годы о гонорарах, конечно, и не думал. Я с детства привык слышать, что «Пушкин получал за строчку червонец», и довольно твердо был уверен, что впоследствии буду и сам получать нечто подобное. Но — впоследствии. А пока, посылая и эту корреспонденцию в Орел, и первые стихи в Петербург, и не заикался, конечно, ни о каком гонораре, да если бы и заикался, то все равно ничего не получил бы. Что же мог заплатить мне «Орловский вестник» за мою лирику в пятьдесят строк? А тот петербургский журнал, который столь ободрил меня, и совсем ничего не платил начинающим авторам — и не просто, а «принципиально». Так и сказано было в его письме ко мне: «Начинающим авторам мы принципиально не платим». Зато «Неделя» просто поразила меня, невзирая на все мои тайные надежды на будущее, то есть на пушкинский червонец: напечатала сразу целых три стихотворения и заплатила по полтиннику за строчку. Гонорар и впрямь был редкий: обычно платили тогда за стихи не больше двадцати пяти копеек.

Кстати о гонорарах. Тот сильный рост их, который начался с девятисотых годов, обычно ставится в заслугу «Знанию», будто бы сразу чрезвычайно их поднявшему. Но ко времени возникновения сборников «Знания», то есть, к 1903 году, нам и в журналах уже платили за лист по двести, двести пятьдесят. А что же сделал Горький? Себе назначил тысячу, а нам — по три сотни. Это было совсем уже не так щедро. А кроме того нужно и то помнить, что журналы расходились в самом лучшем случае в десяти тысячах экземпляров, а сборники «Знания» — в двадцати пяти, пятидесяти…

Доходы «Знание» получало вообще огромные. Но львиная доля их шла в карман Горького. Деньги он всегда весьма любил, хотя и делал вид совершенного бессребреника, рубахи-парня, даже завел манеру никогда не иметь при себе кошелька, предоставляя расплачиваться за все своим оруженосцам (которыми окружен был постоянно). Да и расходы у него были всегда немалые. Чего стоила одна заграничная реклама его произведений и его «революционной» деятельности! Большие тысячи шли на эту рекламу — это я знаю совершенно точно.

* * *

Я уже отмечал, какую редкую заботливость проявил ко мне, начинающему, А. М. Жемчужников. Он довольно долго вел со мной переписку, я бывал у него, он, невзирая на свои преклонные годы, держался со мной почти дружески и однажды, жалуясь на то, как он никому не нужен как поэт, сказал:

— Я поэт не Бог весть какой, а все-таки, думаю, не хуже, например, Надсона или Минского. Кроме того, могу смело сказать, я достаточно своеобразен, — даже более: совершенно оригинален, что ведь что-нибудь да значит и само по себе, — затем довольно силен в стихе, интересен по содержанию… А вот подите же, почти никто и знать меня не хочет, а если и хочет, то чаще всего только как «Кузьму Пруткова». В чем тут причина, мой молодой друг? Думаю, что уж очень я разных кровей со многими теперешними. Ведь это совсем недаром говорят мужики о том, что даже у людей существуют разные «кровя», и ведь что такое кровь, как не душа?

Я вспомнил это недавно, прочтя о том, то новейшие научные работы насчет переливания крови с точностью установили, что многочисленные неудачи и смертельные случаи, сплошь и рядом происходящие при этом переливании, чаще всего зависят от «индивидуальной несовместимости кровей кроводателя и кровополучателя»: оказывается, что далеко не у всех людей одинакова кровь, что «человечество разделяется по крови на целых четыре группы и что каждой из этих групп можно безнаказанно переливать лишь кровь группы соответствующей».

Так что Жемчужников был вполне прав. В самом деле, как пенять на равнодушного читателя, на враждебного критика! Что с него взять, когда у него даже кровь, может быть, совсем другая, чем у тебя?

* * *

Первую книгу рассказов я издал в конце 1896 года, у Поповой (очень известной в то время петербургской издательницы).

Первый сборник стихов — в «Скорпионе», в 1899 году.

«Скорпион» существовал (под редакцией Брюсова) на деньги некоего Полякова, одного из очень богатых московских купчиков, — из тех, что уже кончали университеты и тянулись ко всяким искусствам, ко всякому модерну, — человека молодого, но уже истрепанного, лысеющего, с желтыми и почему-то всегда мокрыми усами. Кутил этот Поляков чуть не каждую ночь напропалую и весьма сытно кормил-поил по ресторанам и Брюсова, и всю прочую братию, всех этих московских декадентов, символистов, «магов» и «аргонавтов», искателей «золотого руна нового искусства», окружавших его. Однако, со мной он оказался скупее Плюшкина: пришел ко мне с Брюсовым для переговоров чуть не утром, а ушел только вечером — все торговался, все сбивал цену и таки добился того, что я махнул рукой и отдал ему книгу всего за триста рублей. А потом вынул из кармана и стал показывать жемчужное ожерелье, которое только что купил в подарок своей невесте:

— Правда хорошо? По случаю купил и совсем за грош — за двадцать пять тысяч…

«Скорпион» вообще не баловал своих сотрудников гонорарами. Помню, например, как однажды жаловался, томно пел Вячеслав Иванов:

— Знаете, сколько получил я от Полякова за свою последнюю книгу? Увы, всего пятьдесят рублей!

Это было, конечно, маловато. Известен, правда, еще более редкий случай: Николай Успенский продал однажды книгу своих рассказов за пятнадцать рублей. Но ведь то было еще в восьмидесятых годах, да и Успенский был в то время уже вполне босяк.

Зато издавал Поляков великолепно. И, конечно, поступал умно. Издания «Скорпиона» расходились весьма скромно, — «Весы», например, достигли (на четвертый год своего существования) тиража всего-навсего в триста экземпляров, — но внешностью своей весьма много способствовали славе «нового искусства». Она внушала публике уважение, равно как и названия поляковских изданий: «Скорпион», «Весы» или, например, название первого альманаха, выпущенного «Скорпионом»: «Северные цветы. Альманах первый, ассирийский». Все недоумевали: почему «Скорпион»? И что за «Скорпион» — гад или созвездие? И отчего эти «Северные цветы» вдруг оказались ассирийскими? Однако это недоумение вскоре сменилось у многих почтением и даже восхищением. Так что, когда вскоре после того Брюсов даже и самого себя объявил «магом», все уже только восхищались и верили, что он и впрямь маг.

Вообще, это не шутка — название, ярлык. Прав Кузьма Прутков: «Ежели хочешь быть камергером, будь им!» Ежели хочешь успеха, непременно добейся, чтобы налепили на тебя хоть какой-нибудь ярлык, ибо он нужен публике и критике, как печка, от которой можно танцевать, как поноска пуделю, как вертел для шашлычника. Лучше всего сам придумай для себя этот ярлык. «Чем себя наречешь, тем и прослывешь». Кличка нужна порой даже и настоящим талантам. Сколько лет даже как бы не существовал, например, Тютчев. Этот великий поэт! И вот, наконец, — статья Владимира Соловлева: «Тютчев — поэт ночи, поэт хаоса…» И пошло, и пошло… Вертел был найден.

А насчет «Скорпиона» еще одно замечание: как обмеривали, как обвешивали его «Весы»! Истинно по-московски! Вес «своих» всегда оказывался огромный, вес чужих — смехотворный. Например, все участники «Знания» — поголовно — назывались в этих «Весах» неизменно «всероссийскими бездарностями». Про меня — я вскоре почел за благо удалиться из этого литературного лабаза, — было однажды сказано так: «Произведения Бунина подобны солдатским сапогам, поставляемым интендантствами, — сапогам с бумажными подошвами». Это написал молодой поэт Сергей Соловьев, который, впрочем, очень скоро сознал всю глупость своего сравнения и вдруг прислал мне письмо: «Простите мне ради Бога мою низость — я написал о Вас по приказу, то, что буквально продиктовали мне…»

* * *

Брюсова я узнал еще в студенческой тужурке. Помню, поехал к нему в первый раз с Бальмонтом, в морозный солнечный день. Он жил на Цветном бульваре, в доме своего отца, торговца пробками. Дом был небольшой, двухэтажный, толстостенный, — настоящий уездный, третьей гильдии купеческий, с высокими и всегда запертыми на замок воротами, с калиткой, с собакой на цепи во дворе, словом, со всем духом и всей обстановкой, подобающей таким домам. Мы Брюсова в тот день не застали. Но на другой день Бальмонт получил от него записку, приглашение на новое свидание. «Очень буду рад видеть и Бунина, с мальчишеской важностью писал он: — он настоящий поэт, хотя и не символист». Поехали снова — и я увидел и впрямь еще очень молодого человека с довольно толстой и тугой гостинодворческой (и довольно азиатской) физиономией. Говорил этот молодой гостинодворец очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и все время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), — да здравствует только новое и долой все старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, «вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку!» — воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового у него уже были жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительная. Я попросил у него на несколько дней какую-то книгу. Он странно сверкнул на меня из своих твердых скул своими слегка раскосыми, бессмысленно блестящими, как у птицы, черными глазами и с чрезвычайной галантностью, но и весьма резко отчеканил:

— Никогда и никому не даю ни одной из своих книг даже на час!

* * *

Из числа писателей «народников» во времена моей ранней молодости еще были живы Николай Успенский, Глеб Успенский, Златовратский, Засодимский, Наумов, Нефедов. Все они еще пользовались большой известностью и очень читались, — особенно Глеб Успенский и Златовратский; читались и некоторые из более ранних, уже умерших — Омулевский, Левитов… Большого различия между ними их почитатели не делали. А меж тем различие было огромное: Левитов и оба Успенских были столь замечательные писатели, что можно даже и теперь читать и перечитывать многие из них произведений. Прочие «народники» были совершенно бездарны и забыты вполне справедливо.

Некоторые из рассказов Левитова поразили меня в ту пору, — особенно «Горбун», — поразили тем более, что связывались с моим представлением о нем самом, о его глубоко несчастном, в некоторых отношениях ужасном и почти трагическом образе. Теперь о Левитове никто не знает, не помнит, а ведь он, повторяю, был когда-то в первых рядах русской литературы и был не случайно, а с полным основанием, хотя художественный талант, которым он был наделен от природы, не развился даже и в десятой доле той меры, что полагалось ему, а душа, в основе своей глубокая и поэтическая, с детства была надломлена в темноте, нищете и всяческом прочем убожестве той среды, к которой он принадлежал, в которой родился и вырос, — он был сын сельского дьячка, — и потом бродяжничеством, пьянством и жизнью в столичных трущобах. Участь его была похожа на участь многих его современников из числа писателей «разночинцев»: в ранней молодости пешком ушел из своей тамбовской губернии в Петербург, чтобы учиться и писать, «жить в центре умственных интересов», а в Петербурге, конечно, жил жизнью нищей и пьяной богемы, писал наспех, как попало, затем впал в пьянство уже беспробудное, в бродяжничество и босячество постоянное, полное жестокого душевного ожесточения, едкой сердечной горечи, и погиб, в конце концов, от белой горячки, в одной из московских больниц. Как и многих других, подобных ему, много раз пытались добрые люди спасти его, устроить, вернуть к образу и подобию Божию — и, конечно, напрасно. Я знал одного из этих добрых людей, и он мне рассказывал:

— Я однажды подобрал Левитова в такой грязи, в такой нищете, которой вы и представить себе не можете. Он у меня отдышался, отъелся, я его одел, обул, предоставил ему прекрасную комнату, снабдил карманными деньгами, — мол, живи, сколько хочешь, поправляйся, работай… И чем же он отплатил мне за все это? Выхожу раз утром, а он ходит по гостиной, куда только что поставили новую шелковую мебель, — и мочится на кресла, на диваны: «Вот вам, говорит, полюбуйтесь, благодетель, на свою мещанскую роскошь!» А затем вышел в прихожую, взял картуз и палку — и исчез… Настоящий русский человек был!

Весьма увлекся я в молодости и Николаем Успенским и опять не только в силу его художественного дарования, но в силу и личной судьбы его, во многом схожей с судьбой Левитова: страшные загадки русской души уже и тогда волновали, возбуждали мое внимание.

Он тоже когда-то занимал в литературе одно из самых видных мест. Однако он тоже сделал, кажется, буквально все возможное, чтобы погубить и свою известность, и талант. Он бросил работать, стал пьяницей и бродягой и кончил свое существование еще хуже, чем Левитов: умер в Москве, на улице, перерезав себе горло бритвой. Существование это было ужасное и позорное. Мы были с ним земляки, и я, еще будучи почти мальчиком, много о нем наслышался в Ефремове (уездном городе Тульской губернии), а потом кое-что узнал от его тестя и тещи. Эти последние (поп и попадья) жили от нас верстах в тридцати. Узнав о смерти Успенского, я, с мальчишеской горячностью, тотчас же поскакал к ним. Батюшка принял меня ласково, но от разговоров о зяте вскоре уклонился, поспешил уйти на пасеку. Зато матушка проявила полную откровенность, даже призналась, что была несколько лет в связи с Успенским.

— Да, — сказала она, — это все правда, что говорят и говорили о Николае Васильевиче. Несколько лет тому назад он явился к нам босяком, поселился у нас, жил как член семьи, а затем увлек и обесчестил мою дочь, — назло мне, как он сам выразился. Назло за что? Но он и сам этого не знал: просто, говорит, захотелось сделать гадость и все тут. Затем он на ней женился, быстро свел ее в гроб, а девочку, прижитую с ней, увел с собой, уходя от нас. Жил он тем, что потешал купцов, мещан и мужиков всяким шутовством, игрой на гармонике, тем, что заставлял своего несчастного ребенка плясать и приговаривать всякую похабщину. Он иногда даже брал ее, как щенка, за шиворот и, на забаву мужикам, бросал в реку, в пруд. Вот, говорил он, вы сейчас увидите, православные, образец рационального воспитания, — и трах ребенка в воду! Бог ему судья, замечательный, но ужасный был человек… Тургенев, желая его спасти, целое имение ему подарил. Так нет — он и именье бросил. Оскорбил ни за что ни про что, изругал самыми последними словами Тургенева и опять ушел шататься. А чем кончилось все это — вы знаете: зарезался на Кузнецком мосту, среди бела дня. А какой ум, какой талант был! Знаете ли вы, что некоторые страницы Глеба Успенского написаны не самим Глебом, а им? Ведь Глеб (его двоюродный брат) очень высоко ценил его и не раз просил: «Помоги-ка мне вот такой-то и такой-то мужицкий или мещанский разговор написать — ты это гораздо лучше сделаешь, чем я…»

* * *

Первое выступление на литературных вечерах — осенью 1895 года, в Петербурге, в знаменитом зале Кредитного общества.

Незадолго перед этим, в первой книжке народнического журнала «Новое слово» под редакцией С. Н. Кривенко, одного из бывших столпов «Отечественных записок», я напечатал рассказ «На край света», — о переселенцах. Рассказ этот критики так единодушно расхвалили, что прочие журналы стали приглашать меня сотрудничать, а петербургское «Общество попечения о переселенцах» даже обратилось ко мне с просьбой приехать в Петербург и выступить на литературном вечере в пользу какого-то переселенческого фонда. И вот я в Петербурге, — в первый раз в жизни, — и отправляюсь на этот вечер. Беру почему-то лихача и несусь среди огней и блеска великолепного, морозного Невского. Возле огромного дома «Кредитного общества» блеск еще пуще: ослепительный электрический свет подъезда, конные городовые с седыми от мороза усами, кареты и несметная толпа студентов и курсисток… Пробираюсь какими-то особыми лестницами куда-то наверх, где-то раздеваюсь, — и сразу попадаю в общество самых отборных знаменитостей, прочих участников вечера, уже собравшихся в артистической: «сам» Николай Константинович Михайловский, «сам» Потапенко, — он тогда гремел на всю Россию, — затем Засодимский, Мамин, Минский, Баранцевич, — он славился как отличный чтец, — и «сам» Петр Исаевич Вейнберг, душа всех литературных вечеров Петербурга, в великолепнейшем фраке и белом галстуке, с острым и голым, сияющим черепом, совершенно юношескими глазами и душистой серебряной бородой, столь длинной и узкой, что его звали за нее Черномором. Когда я вошел, он держал к присутствующим какую-то торжественно-комическую речь, воздев руки над огромным столом, загроможденным цветами, фруктами и винами, — и вдруг быстро повернулся и с воздетыми руками с размаху упал на одно колено: в артистическую, как-то мерно и томно прихрамывая, шурша серым шелковым платьем, в сопровождении двух франтов студентов из числа распорядителей вечера, вплыла М. Г. Савина, а за нею, не в меру щурясь, приставив лорнет к глазу, медленно вошло как бы некое райское видение, удивительной худобы ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами, вдоль обнаженных рук которого падало до самого полу что-то вроде не то рукавов, не то крыльев: З. Н. Гиппиус, сопровождаемая Мережковским.

— Божественная! — воскликнул все с тем же торжественно-комическим пафосом Вейнберг, возводя глаза к потолку и целуя руку Савиной. — А мы уж тут с ног до головы трепетали: а вдруг вы не пожалуете!

И тотчас же вслед затем начался вечер, и тут я впервые увидел всю бездну человеческого честолюбия и самолюбия. В тишине, сразу наступившей после третьего звонка и в артистической и в зале, почти все участники вечера, при всей своей славе и привычке к публичным выступлениям, вдруг даже побледнели от волнения, от близости своего выхода на эстраду, — даже Михайловский стал как-то не в меру строг и серьезен, — и многие тотчас же стали, шепотом и вполголоса, наизусть, и по книжкам, зубрить то, что надо было читать, — особенно большеголовый Минский: тот побледнел уж совсем как смерть и зазубрил со страстностью одержимого. Не проявил никакого видимого волнения, помнится, только Вейнберг да Баранцевич, бодро пошедший на эстраду первым…

Я, конечно, читал «На край света» и опять, благодаря этим несчастным переселенцам (да и новизне своего имени), имел большой успех. Баранцевич, как человек многоопытный, этот успех заранее предвидел и потому «по-товарищески» предупредил меня:

— Не читайте, дорогой Иван Васильевич, громко. Эта зала странная: громкий голос гудит в ней, как в бочке. Читайте ровно и ничуть не поднимая голоса…

Но я, к счастью, тотчас же понял, выйдя на эстраду, цену этой товарищеской заботливости: в зале было тысячи три человек, она была битком набита, сверху донизу, читать в ней «ровно и ничуть не поднимая голоса» значило осрамить себя до девятой пуговицы, — никто бы и звука не слыхал…

Про успех прочих и говорить нечего — они хорошо знали свое дело.

Вейнберг потрясал залу своим громовым, театрально-вдохновенным голосом, читая то, что читал, как я узнал впоследствии, неизменно, на каждом таком вечере, — свои стихи «К морю», которое, конечно, означало всякие конституционные «свободы» (об Учредительном собрании тогда еще не мечтали):

Бесконечной пеленою Развернулось предо мною Старый друг мой, — море! Сколько мощи необъятной. Сколько воли благодатной В царственном просторе!

Засодимский, страшный заика, отрывисто выпаливал тоже свое неизменное — из Некрасова:

Жизни вольным впечатлениям
Душу вольную отдай!
Человеческим стремлениям
В ней проснуться не мешай!

Что читал Потапенко, не помню. Да и неважно было, что именно он читает, — для публики было вполне достаточно того, что это Потапенко, автор знаменитой повести «На действительной службе», рассказа «Шестеро», и так далее. Кроме того был он тогда кумиром публики еще и потому, что был очень красив (красотой немного дурного тона, но весьма яркой и лихой какой-то).

А Гиппиус вызвала целую бурю — и негодующих криков, и рукоплесканий: она читала стихи о том, что она любит себя «как Бога».

Примечания

Последние новости. — 1929. — 9 ноября (№ 3153). — С. 2–3.

Печатать свои стихи я начал непристойно рано… — первое опубликованное стихотворение Бунина — «Над могилой С. Я. Надсона» (Родина. — СПб., 1887. — № 8. — 22 февр.). В том же году в 9-ти номерах «Родины» были напечатаны стихи Бунина, а также рассказы «Два странника» (№ 39. — 28 сент.) и «Нефедка» (№ 51. -20 дек.).

«Неделя» — еженедельная литературно-политическая газета, издаваемая в Петербурге с 1866 по 1901 г. С 1874 г. — редактор-издатель П. А. Гайдебуров. В письме от 20 ноября 1888 г. Бунин сообщал брату Юлию о словах Гайдебурова, что у него, Бунина, «есть несомненные задатки поэтического творчества» (цит. по кн.: Бабореко А. К. И. А. Бунин. — С. 17).

«Неделя»… напечатала сразу целых три стихотворения… — имеется в виду публикация в журнале «Книжки „Недели“» (1888. — № 9) трех стихотворений: «За днями серыми и темными ночами…», «Когда вечернею порою…», «Прости мне, милый друг!.. Те скорбные мгновенья…».

…ко времени возникновения сборников «Знания»… — Сборники выходили при товариществе «Знание» с 1904 г., но работа над ними велась раньше. С 1902 г. руководителями товарищества стали М. Горький и К. П. Пятницкий. В письме к Н. Д. Телешову 9 марта 1903 г. Горький называет предполагаемых авторов сборника, в их числе Бунина. В первом сборнике «Знания» были напечатаны два очерка Бунина («Золотое дно» и «Сны») под общим названием «Чернозем» и стихи («Диза», «Перед бурей», «Сумерки», «Дома», «Кольцо», «В Евпаторийских степях», «Над Окой»).

А что же сделал Горький? Себе назначил тысячу, а нам — по три сотни… — Горький, задетый этой публикацией, писал своему биографу И. А. Груздеву: «Не помню, чтоб я получал в „Знании“ 1000 р. за лист, это только Чехову платили т<ысячу> и 1 1/2. Не думаю, чтоб и Бунин получал 300, вероятнее — 500. Гонорары „назначал“ не я, а К. П. Пятницкий». (Архив А. М. Горького. — Т. 11. — С. 239–240). См. в ответном письме Груздева Горькому (август 1930 г.): «О гонорарах в сборниках „Знание“ хотел узнать у Пятницкого, но оказалось, что он на даче. Вообще же, поскольку я знаком с историей литерат<урного> быта, мне кажется, что Бунин сильно „прибедняется“. 200 руб. с листа Чехов и Гаршин получали еще в 80-х годах. В 90-х годах даже такой стесненный в средствах журнал, как „Северн<ый> вестн<ик>“ платил 250–300 руб. и при этом за лист уменьшенный (в 35 000 зн.). На рубеже же XX века гонорары сильно повысились, еще до „Знания“». Ср.: в письме Горького С. А. Найденову в марте 1905 г.: «…я… определил полистный гонорар в 300 р. <…> Если Вы находите, что гонорар, полученный Вами, — недостаточен, это неприятно мне и Константину Петровичу, но увеличить гонорар Ваш — значило бы обидеть всех других товарищей по сборникам, а увеличить всем — значило бы получить убыток от книг» (Архив А. М. Горького. М., 1959. T. VII. С. 53). Ср. также очерк «Горький» (с. 415 наст. изд.).

…редкую заботливость проявил ко мне… А. М. Жемчужников… — Жемчужни-ков писал Бунину 28 апреля 1893 г.: «Из вас может выработаться изящный и самобытный поэт, — если вы не будете давать себе поблажки. Пишите не как-нибудь, а очень хорошо. Это для вас вполне возможно. Я в этом убежден» (цит. по кн.: Бабореко А. К. И. А. Бунин. — С. 42).

…новейшие научные работы насчет переливания крови… — наличие у человека четырех групп крови установил чешский ученый Я. Янский в 1907 г.

Первую книгу рассказов я издал в конце 1896 года, у Поповой…. — имеется в виду кн.: Бунин И. «На край света» и другие рассказы. — СПб.: Изд-е О. Н. Поповой, 1897.— 256 с. Попова Ольга Николаевна (1848–1907) — издательница, владелица книжного магазина и библиотеки-читальни, писательница и переводчица. Издавала журналы «Русское богатство» (1894–1895), «Новое слово» (1895–1897). Книгоиздательскую деятельность начала в 1894 г. в Петербурге.

Первый сборник стихов— в «Скорпионе», в 1899 году — первый сборник стихотворений Бунина вышел приложением к газете «Орловский вестник»: «Стихотворения 1887–1891» (Орел, 1891). В московском издательстве «Скорпион» в 1901 г. вышел сборник Бунина «Листопад».

Поляков Сергей Александрович (1874–1948) — организатор и владелец издательства «Скорпион» и журнала «Весы», математик и переводчик, промышленник, известный в московских кругах меценат. Писал в «Весах» под псевдонимом С. Ещбоев.

…«магов» и «аргонавтов», искателей «золотого руна нового искусства»… — См. в воспоминаниях А. Белого: «…Я написал стихотворение под заглавием „Золотое руно“, назвав солнце руном; Эллис, прицепившись к нему, назвал нас „аргонавтами“; „аргонавты“ не имели никакой организации; в „аргонавтах“ ходил тот, кто становился нам близок…» (Белый А. Начало века. — М., 1990. — С. 123).

Николай Успенский — См. статьи Бунина «К будущей биографии Н. В. Успенского» (Собр. соч., т. 9. М., 1967) и «Забытый человек» (Лит. наследство. — Т. 84, кн. 2) и примечания к ним.

«Весы» — ежемесячный журнал, основной периодический орган символистов. Выходил в 1904–1909 гг. при московском символистском издательстве «Скорпион». В 1904–1905 гг. выпускался как критико-библиографический ежемесячник, без беллетристического раздела. С 1906 по 1909 гг. в журнале добавились стихи, проза, драматические произведения. Фактическим руководителем являлся В. Я. Брюсов. Среди постоянных авторов были Бальмонт, А. Белый, Блок, Волошин, Гиппиус, В. Иванов, М. Кузмин, Мережковский, Сологуб и др. Основной предпосылкой идеологической позиции журнала являлась борьба с реализмом, писатели «Знания» воспринимались как главные идейные противники.

…«Весы»… достигли (на четвертый год своего существования) тиража всего-навсего в триста экземпляров… — Тираж журнала «Весы» в 1-й год издания составлял 670 экземпляров, в 1907 году — 1095, в 1908–1850. См.: В. Брюсов в письме к М. Шику от 1 (14) марта 1907 г.: «„Весы“ в этом году расширились. Вместе с тем увеличивается и их влияние». (И МЛ И, ф. 13, оп. 3, ед. хр. 45).

«Северные цветы. Альманах первый, ассирийский» — альманахи «Северные цветы» выходили с 1901 г. Всего вышло пять сборников. Один из них носил название «Северные цветы ассирийские».

Соловьев Владимир Сергеевич (1853–1900) — русский философ-идеалист, поэт, публицист, критик. Бунин, очевидно, имеет в виду статью Соловьева «Красота в природе» (1889), где критик цитирует строки из стихотворений Ф. И. Тютчева «Как хорошо ты, о море ночное…», «Весенняя гроза», «Не остывшая от зною…» и др., говорит о хаосе как необходимом фоне всякой красоты, об описываемой Тютчевым грозе в летнюю ночь, «когда хаотические силы еще только медленно готовятся к предстоящей страшной борьбе». (Соловьев B. C. Сочинения: В 2 т. — 2-е изд. — М., 1990. — Т. 2. — С. 368.

Про меня… было однажды сказано… — В журнале «Весы» была опубликована рецензия С. Соловьева с резкой критикой 4-й книги стихотворений Бунина, изданной товариществом «Знание» в 1908 г. (Весы. — 1908. — № 8). Приведенные же Буниным слова взяты из другой рецензии С. Соловьева на 3-й том стихотворений Бунина (1906 г.), опубликованной в журнале «Золотое руно»: «Бунина нельзя назвать поэтом. Он — стихотворец, и притом из плохих. Бунин не только не искусен в стихосложении, но даже и не подозревает о законах метра, о разнообразии словесных средств изобразительности. То, что является азбукой для самого скромного поэта-парнасца, неведомо нашим гиперборейским парнасцам, вроде Бунина. Их стихотворные изделия можно сравнить с дешевыми сапогами, от которых отваливаются подошвы через несколько дней после покупки. Непрактично, совсем непрактично» (Золотое руно. — 1907. — № 1. — С. 89).

Соловьев Сергей Михайлович (1885–1942) — символист, поэт, прозаик, критик.

Брюсова я узнал… — писатели познакомились в конце 1895 г. Брюсов записывает в дневнике 16 декабря 1895 г.: «В среду заходил ко мне с Бальмонтом Бунин, но не застал меня…» (Брюсов В. Дневники. 1891–1910. — М., 1927. — С. 23). Об их отношениях см. в дневниках Брюсова. После публикации Буниным в газете «Южное обозрение», фактическим руководителем которой он был в то время, стихов Брюсова, последний записывает в дневнике: «Мои стихи напечатаны Буниным в своей газете. Что бы там ни было, все же это первые мои стихи, напечатанные не мною самим» (Брюсов В. Дневники. — М., 1927. — С. 74). О Бунине: «Он гораздо глубже, чем кажется. Иные размышления его о человечестве, о древних египтянах, о пошлости всего современного и позоре нашей науки — даже сильны, производят впечатление» (Там же. — С. 80). В свою очередь и Брюсов издал в издательстве «Скорпион» бунинский сборник «Листопад» (1901).

…«вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку!» — Александрийская библиотека— крупнейшее в древности собрание рукописных книг, созданное Птолемеем, военачальником Александра Македонского. Просуществовала около 200 лет. Часть библиотеки погибла в огне во время вторжения Юлия Цезаря (48–47 г. до н. э.). Остатки уничтожены в VII в. н. э. войсками арабского халифа Омара.

Первое выступление на литературных вечерах — осенью 1895 года… — вечер состоялся 21 ноября 1895 г.

Кривенко Сергей Николаевич (1847–1907) — публицист либерально-народнического направления, член редколлегии журнала «Русское богатство».

Баранцевич Казимир Станиславович (1851–1927) — прозаик, представитель бытописательной литературы. В молодости пережил увлечение народническими идеями. Общий тон его произведений — мрачное и даже безысходное настроение — давал основание критикам поставить Баранцевича в ряд наиболее характерных писателей-пессимистов 80-х гг.

Вейнберг Петр Исаевич (1831–1908) — поэт, переводчик.

Савина Мария Гавриловна (1854–1915) — драматическая актриса.

Жизни вольным впечатленьям… — из стихотворения Н. А. Некрасова «Песня Еремушке» (1859).

…любит себя «как Бога»… — из стихотворения 3. Гиппиус «Посвящение» («Небеса унылы и низки…», 1894): «Но люблю я себя, как Бога, — любовь мою душу спасет…»

© 2000- NIV