Из "Великого дурмана"

Из «Великого дурмана»

<1>

…Сумерки, — лето 1917 года, на деревенской улице сидит возле избы кучка мужиков и ведет речь о «бабушке русской революции», о Брешко-Брешковской. Хозяин избы размеренно рассказывает:

— Я про эту бабку давно слышу. Прозорливица, это правильно. За пятьдесят лет, говорят, все эти дела предсказала. Ну, только, избавь Бог, до чего страшна: толстая, сердитая, глазки маленькие, пронзительные, — я ее портрет в фельетоне видел… Сорок два года в остроге на чепи держали, а уморить не могли, ни днем ни ночью не отходили, а не устерегли, в остроге, и то ухитрилась миллион нажить. Теперь народ под свою власть скупает, землю сулит, на войну обещает не брать… А мне какая корысть под нее идти? Земля эта мне без надобности, я ее лучше в аренду сниму, потому что навозить мне ее все равно нечем, а в солдаты-то меня и так не возьмут, года вышли…

Кто-то, белеющий в сумраке рубашкой, «краса и гордость русской революции», как оказывается потом, дерзко вмешивается:

— У нас такого провокатора в пять минут арестовали бы и расстреляли!

Но тот, кто говорил о «бабушке», возражает спокойно и твердо:

— А ты, хоть и матрос, а дурак. Какой же ты комиссар, когда от тебя девкам проходу нету, среди белого дня лезешь? Погоди, погоди, брат, — вот протрешь казенные портки, пропьешь наворованные деньжонки, опять в пастухи запросишься! Опять, брат, будешь мою свинью арестовывать! Это тебе не над господами издеваться! Я-то тебя с твоим Жучковым (Гучковым) не боюсь!

А третий прибавляет совершенно, как говорится, ни к селу, ни к городу:

— Да его, Петроград-то, и так давно бы надо отдать. Там одно разнообразие…

И я прохожу мимо и думаю: «Там одно разнообразие! Бог мой, что за чепуха такая?» Девки визжат на выгоне:

Люби белых, кудреватых,
При серебряных часах…

Из-под горы, слышно, идет толпа ребят с гармоньями и балалайкой:

Мы, ребята, ежики,
В голенищах ножики,
Любим выпить-закусить,
В пьяном виде пофорсить…

В голове у меня туман от прочитанных за день газет, от речей, призывов и восклицаний всех этих смехотворных и жутких Керенских. И я думаю: «Нет, большевики-то поумнее будут. Они недаром все наглеют и наглеют. Они знают свою публику!»

…Мрачный вечер, — сентябрь того же года, темные с желтоватыми щелями тучи на западе. Остатки листьев на деревьях у церковной ограды как-то странно и зловеще рдеют, хотя под ногами уже сумрак. Вхожу в церковную караулку. В ней совсем почти темно. Караульщик, он же и сапожник, небольшой, курносый, с окладистой рыжей бородой, человек медоточивый, сидит на лавке, в рубахе навыпуск и в жилетке, из карманчика которой торчит пузырек с нюхательным табаком. Увидав меня, встает и низко кланяется, встряхивает волосами, которые упали на лоб, потом протягивает мне руку.

— Как поживаешь, Алексей?

Вздыхает:

— Скуплю.

— Что такое?

— Да так. Нехорошо. Ах, милый барин, нехорошо. Скуплю.

— Да почему же?

— Да так. Был я вчера в городе. Прежде, бывало, едешь на свободе, а теперь хлеб с собой берешь, в городе голод пошел. Голод, голод! Товару не дали. Товару нет. Нипочем нету. Приказчик говорит: «хлеба дадите, тогда и товару дадим». А я ему так: «нет уж, вы ешьте кожу, а мы свой хлеб будем есть». Только сказать — до чего дошло. Подметка 14 рублей. Нет, покуда буржуазию не перережут, будет весь люд голодный, холодный. Ах, милый барин, по истинной совести вам скажу, — будут буржуазию резать, ах будут!

Когда я выхожу из караулки, караульщик тоже выходит и зажигает фонарь возле церковных ворот. Из-под горы идет мужик, ###порьлзисто падая вперед, — очень пьяный, — и на всю деревню кричит, ругает самыми отборными ругательствами дьякона. Увидав меня, с размаху откидывается назад и останавливается:

— А вы его не можете ругать! Вам за это, за духовное лицо, язык на пяло надо вытянуть!

— Но позволь: я, во-первых, молчу, а во-вторых, почему тебе можно, а мне нельзя?

— А кто ж вас хоронить будет, когда вы помрете? Не дьякон разве?

— А тебя?

Уронил голову и, подумав, мрачно:

— Он мне, собака, керосину в лавке кооперативной не дал. «Ты, говорит, свою долю уже взял». А если я еще хочу? «Нет, говорит, такого закону». Хорош, ай нет? Его за это арестовать, собаку, надо. Теперь никакого закона нет… Погоди, погоди, — обращается он к караульщику, — и тебе попадет! Я тебе припомню эти подметки. Как петуха зарежу, — дай срок!

…Октябрь того же года. Пошли плакаты, митинги, призывы:

— Граждане! Товарищи! Осуществляйте свой великий долг перед Учредительным собранием, заветной мечтой вашей, державным хозяином земли русской! Все голосуйте за список № 3!

Мужики, слышавшие эти призывы в городе, говорят дома:

— Ну и пес! Долги, кричит, за нами есть великие! Голосить, говорит, все будете, всё, значит, ваше имущество опишу перед Учредительным собранием. А кому мы должны? Ему, что ли, глаза его закройся? Нет, это новое начальство совсем никуда! В товарищи заманивает, горы золотые обещает, а сам орет, грозит, крест норовит с шеи сорвать! Ну, да постой: кабы не пришлось голосить-то тебе самому в три голоса!

Сидим и толкуем по этому поводу с бывшим старостой, небогатым середняком, но справным хозяином. Он говорит:

— Да, известно, орут, долгами, недоимками пугают. Теперь царя нету. Теперь вот будем учередительную думу собирать, будем, говорят, кандидата выбирать. Мы, есть слух, будем канд-рак составлять, мы будем осуждать, а он будет подписываться. Когда где дорогу провесть, когда войну открыть, он, будто, у нас должен теперь спроситься. А разве мы знаем, где какая дорога нужна? Я вот богатый человек, а я отроду за Ельцом никогда не был. Мы вон свою дорогу под горой двадцать лет дерьмом завалить не можем: как сойдемся — драка на три дня, потом три ведра водки слопаем и разойдемся, а буерак так и останется. Опять же и войну открыть против какого другого царя я не могу, я не знаю: а может, он хороший человек? А без нас, говорят, нельзя. Только за што ж за это кинжал в бок вставлять? Это Бог с ним и жалованьем в этой думе!

— Да то-то и дело, — говорю я, — что жалованье-то хорошее.

— Ну? Хорошее?

— Конечно, хорошее. Самый раз тебе туда.

Думает, потом, вздохнув:

— Меня туда не допустят, я большевик: у меня три десятины земли купленные, две лошади хороших.

— Ну, вот, кому же, как не тебе, и быть там? Ты хозяин.

— Конечно. Я хозяин настоящий.

Подумав и оживляясь все более:

— Да. Это было бы дело! Я бы там свой голос за людей хорошего звания подавал. Я бы там поддержал благородных лиц. Я бы там и ваше потомство вспомнил. Я бы не дал у своих господ землю отбирать. А то он, депутат-то этот, себе нажить ничего не мог, а у людей, черт его несет, отымать самохватом. Вон у нас выбрали в волость, а какой он депутат? Ругается матерком, ничего у него нету, глаза пьяные, так и дышит огнем вонючим. Орет, а у самого и именья-то одна курица! Ему дай хоть сто десятин, опять через два дня моряк будет. Разве его можно со мной сменить? Копал, копал в бумагах, а ничего не нашел, стерва поганая, и читать ничего не может, не умеет, — какие такие мы читатели? Всякая овца лучше накричит, чем я прочитаю!

Беседует со мной об Учредительном собрании и самый страстный в нашей деревне революционер, Пантюшка. Но и он говорит очень странные вещи:

— Я, товарищи, сам социал-демократ, три года в Ростове-на-Дону всеми газетами и журналами торговал, одного «Сатирикону» небось тысячу номеров через мои руки прошло, а все-таки прямо скажу: какой он черт министр, хоть Гвоздев-то этот самый! Я сер, а он-то много белее меня? Воротится, не хуже меня, в деревню, и опять мы с ним одного сукна с онучей. Я вот лезу к вам нахрапом: «товарищ, товарищ», а, по совести сказать, меня за это по шее надо. Вы вон в календарь зачислены, писатель знаменитый, с вами самый первый князь за стол может сесть по вашему дворянству, а я что? Я и то мужикам говорю: ей, ребята, не промахнитесь! Уж кого, говорю, выбирать в это Учредительное собрание, так уж, понятно, товарища Бунина. У него там и знакомые хорошие найдутся, и пролезть он там может куда угодно.

…Конец октября, серый ненастный день. Пробираюсь по грязной деревенской улице, вхожу в сенцы, в избу. Старуха лежит на печи, солдатка, ее невестка, спит на нарах. Старик на конике плетет лапоть. Сумрак, вонь, на полу под ногами чмокает мокрая и гниющая солома. Такие будни, такая глушь и тишина, точно я в шестнадцатом столетии, а не в бурную эпоху «великой российской революции», перед выборами в «Великое Учредительное собрание». Сев на лавку, закурив, говорю шутя:

— Что ж, старуха, к выборам-то готовишься? Ведь предвыборная кампания, собственно, уже началась.

Отвечает довольно злобно:

— К каким это выборам? Какая я тебе кампания?

— Да ведь я тебе уже десять раз рассказывал. Вот к таким-то и к таким-то.

Помолчав, говорит твердо, непреклонно, с той свободой грубости, которая позволительна в силу нашей старой дружбы, и приблизительно в таких выражениях:

— Понимаю, что шутишь. Только никакая баба, кроме любопытных дур девок, которым лишь бы придирка была нарядиться для сборища, не пойдет на этот срам. Громом их сожги, эти выборы. Спихнули такие-то, как ты, забубённые господа, да беглые солдаты царя, — вот увидишь, что теперь будет. И теперь хорошо, а то ли еще будет! То ли еще будет!

— А ты, старик?

Но и старик отвечает очень твердо:

— Меня, батюшка, на аркане туда не притащишь, там мне старую голову проломят, если я не туда, куда хочется им, этот квиток пожелаю просунуть. Пропала, батюшка, Россия, помяни мое слово, пропала! Мы не можем.

— Что не можем?

— Не можем себе волю давать. Взять хоть меня такого-то. Ты не смотри, что я такой смирный. Я хорош, добер, когда мне воли не дано. А то я первым разбойником, первым разорителем, первым вором окажусь. Недаром пословица говорится — своя воля хуже неволи. Нет, батюшка, умру, а не пойду.

Солдатка проснулась, раскрыла ясные глаза, сыта сном, чуть улыбается, тянется, чувствуя, что я смотрю на нее.

— А ты пойдешь?

— Бона! Обязательно! Я Кабелька не боюсь.

Какого Кабелька, что за Кабелек? А это бушевал на нашей деревне все лето и всю осень семнадцатого года один из этих беглых солдат, о которых говорила старуха. Целые дни пьян и целые дни бегает по деревне. Увидал, что в церковной ограде народ собрался возле двух приехавших из города девиц, производящих во исполнение приказа какого-то нового министра какую-то перепись, — сейчас туда: подбежал, стол ногой к черту вверх тормашками, на девиц с кулаками, на мужиков — тоже, орет неистовым голосом: «Долой, так-то вас! Расходись! Не позволю! Подо что подписываетесь? Под крепостное право подписываетесь? Перебью всех, — скройся все с глаз моих!» И так все лето, всю осень. Все разгоняет. Разогнал даже выборы от мирян и духовенства на церковный собор: «Долой, расходись! Вот мой брат с фронта придет — он вам всю эту новую службу по церквам сам установит!» Пять раз за лето сельский сход собирали, хотели «окоротить» немного — и пять раз напрасно: боятся «окоротить» — сожжет всю деревню.

<2>

…Случил ось то, чему нет имени на человеческом языке, но что должно было случиться, повторилось уже не раз бывалое, только в небывалых еще размерах.

Первого мая текущего года, в Москве, в так называемой «советской» России, достигшей к этому времени <…>[27] первый номер «Коммунистического интернационала». На обложке красуется, конечно, обычный лубок, самым площадным образом наляпанный земной шар, весь опутанный железными цепями, и фигура яростно размахнувшегося на эти цепи молотом рабочего, конечно, голого, конечно, только в кожаном переднике, конечно, с геркулесовскими мускулами, — а в тексте можно прочесть потрясающее по своему бесстыдству заявление Горького «пролетариату всего мира», что Россия «творит ныне великое, планетарное дело», а во-вторых, такие душу раздирающие своей грубостью строки:

— «Цари и попы, старые владыки Кремля, никогда, надо полагать, не предчувствовали, что в его седых стенах соберутся представители самой революционной части современного человечества. И, однако, это случилось, крот истории недурно рыл под Кремлевской стеной».

Строки эти принадлежат одному из главнейших представителей «рабоче-крестьянской власти», царствующей в Кремле, — о, Бог мой, эта власть — какая это стократная нелепость, какой архииздевательский хохот над одурманенной, черту душу продавшей Россией! — строки принадлежат Троцкому и звучат, как видите, очень уверенно. Однако, только в одном прав Троцкий: подлый зверь, слепой, но хитрый и когтистый крот в самом деле недурно рылся под Кремль, благо почва под ним еще рыхлая, — в остальном Троцкий ошибается. Старые владыки Кремля, его законные хозяева, его кровные отцы и дети, строители и держатели русской земли, в гробах перевернулись бы, если бы слышали Троцкого и знали, что сделали над русской землей его сообщники; несказанна была бы их боль при виде того, что совершается в стенах и за стенами Кремля, где по развеселому восклицанию одного нынешнего московского поэта,

Из опрокинутой лоханки,—
Как вода в бане,
Кровь, кровь хлещет,

невыразимый ужас охватил бы этих царей и «попов» при виде того гигантского кровавого балагана, в который превращена Россия, но думаю все-таки, что предчувствовать всяческие новые беды и позорища, которые еще много раз могут поразить их несчастную родину, они не только могли, но и должны были. Они знали и помнили о страшных и многократно повторявшихся на Руси днях всяческих смут, усобиц, «свар», «нелепиц», когда, по слову летописца, — как будто о наших днях говорящего, — когда «земля сеялась и росла усобицами», когда «редко звучал голос земледельца, но часто каркали вороны, деля меж собой трупы, ибо сказал брат брату: это мое, а это мое же, а поганые со всех сторон приходили на них с победами, и стонал тугою Киев, а Чернигов напастями…». Цари и «попы» многие могли предчувствовать, зная и помня летописи русской земли, зная переменчивое сердце и шаткий разум своего народа, его и слезливость и «свирепство», его необозримые степи, непроходимые леса, непролазные болота, его исторические судьбы, его соседей, «жадных, лукавых, немилостивых», и его «младость» перед ними, его всяческую глушь и дичь и его роковую особенность: кругами совершать свое движение вперед, — знали, словом, все то, от напасти чего все-таки спасали его «цари и попы», подвижники и святители московские, радонежские, Саровские, соловецкие, — все то, что заставило Грозного воскликнуть: «аз есмь зверь, но над зверьми и царствую!» — все то, что еще слишком мало изменилось до наших дней, да и не могло измениться по щучьему веленью при всех этих степях, лесах, топях и за такой короткий срок, который насчитывается настоящей русской государственности.

«Цари и попы!» Вот мы так действительно не предчувствовали долженствующего случиться. А случился, опять случился именно тот Пушкинский бунт, «жестокий и бессмысленный», о котором только теперь вспомнили, повторилось уже бывалое, хотя многие и до сих пор еще не понимают этого, сбитые с толку новым и вульгарно-нелепым словом «большевизм», мыслят совершившееся как что-то еще невиданное, в прошлом имеющее только подобие, чувствуют его как нечто такое, что связано с изменяющейся будто бы мировой психикой, с движениями того самого европейского пролетариата, который несет будто бы в мир новую прекрасную религию величайшей гуманности и в то же самое время требует «невмешательства» в непрерывное и гнуснейшее злодеяние, которое творится среди бела дня в двадцатом веке, в христианской Европе.

История повторяется, но нигде, кажется, не повторяется она так, как у нас, и не Бог весть сколько оснований давала ее азбука для розовых надежд. Но мы эту азбуку сознательно и бессознательно запамятовали.

Один орловский мужик сказал мне два года тому назад удивительные слова:

— Мы, батюшка, не можем себе волю дать. Взять хоть меня такого-то. Ты не смотри, что я такой смирный. Я хорош, добер, пока мне воли не дашь. А то я первым разбойником, первым грабителем, первым вором, первым пьяницей окажусь…

Что это, как не первая страница нашей истории? «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет… растащите нас, а то мы все перегрызем друг другу горло… усмирите нас — мы слишком жестоки при всем нашем прекраснодушии и малодушии… введите нас в оглобли сохи и принудьте нас пролагать борозды, ибо иначе наша богатейшая в мире земля зарастет чертополохом, ибо мы зоологической трудоспособности… словом, придите и володейте нами, в нас все зыбкость, все черезполосица… мы и жадны — и нерадивы, способны и на прекрасное, на высокое — и на самое подлое, низменное, обладаем и дьявольской недоверчивостью — и можем быть опутаны нелепейшей, грубейшей ложью, заведены в какую угодно трясину с невероятной легкостью…» Вот наше начало, а дальше что? А дальше Васька Буслаев, горько на старости кающийся, что уж слишком было много смолоду «бито и граблено»… А дальше «великие российские революции»: удельные вековые смуты, московские вековые смуты, лжевожди, лжецари из последних ярыг и бродяг, перед которыми при исступленных криках радости и колокольных звонах окарачь ползли и над растерзанными трупами которых так исступленно и гадко измывались потом… Дальше несметные украинские побоища и зверства, кровавый хам Разин, которого буквально боготворили целые поколения русской интеллигенции, страстно жаждавшей его второго пришествия, той заветной поры, «как проснется народ…». Дальше, говорю, все то же: шатание умов и сердец из стороны в сторону, саморазорение, самоистребление, разбои, пожарища, разливанное море разбитых кабаков, в зельи которых ошалевшие люди буквально тонули порой, «захлебываясь до смерти», а наутро — тяжелое похмелье и приступы лютой чувствительности, слезы покаяния перед святынями, вчера поруганными, «поклоны» перед Красным Крыльцом отрубленными головами лже-царей и лжеатаманов, — помни, помни это, «самая революционная часть человечества», засевшая в Кремль!

Вот невольно, только что пережив и еще не изжив все то, что творилось вчера и творится еще и нынче на Украине, в колыбели славянской души, невольно вспоминаешь Хмельницкого и его сподвижников: что это было? А вот прочтите по складам: «Холопы собирались в шайки, дотла разрушали гнезда и богатых, и бедных, уничтожали целые селения, грабили, жгли, резали, надругались над убитыми и посаженными на кол, сдирали с живых кожу, распиливали их пополам, жарили на углях, обливали кипятком, самое же ужасное остервенение выказывали к иудеям: на свитках торы плясали и пили водку, вырывали у младенцев внутренности и, показывая кишки родителям, с хохотом спрашивали: «Жид, это трефное?» — Вот что было. Мы же сваливали все погромы только на царя, да на его «сатрапов и приспешников». А сам Хмельницкий? «Он то постился и молился, то без просыпу пил, то рыдал на коленях перед образом, то пел думы собственного сочинения, то был очень слезлив, покорен, то вдруг делался дик и надменен…» А сколько раз менял он свои «ориентации», сколько раз нарушал клятвы и целование креста, с кем только не соединялся!

Вот Емелька и Стенька, мятежи которых, слава Богу, даже уже начали ставить в параллель с тем, что совершается, все еще не осмеливаясь, однако, делать из этого должных выводов. Снова разверните и прочтите читанное в свое время, может быть, невнимательно: «Стенькин мятеж охватил всю Россию… поднялось все язычество», — да, да, пусть не бахвалятся Троцкие и Горькие своей «красной» Башкирией, это «планетарное дело» уже было, было и до «третьего интернационала!» — «поднялись зыряне, мордва, чуваши, черемисы, башкиры, которые резались и бунтовали, сами не зная, за что бунтуют они. По всему московскому государству, вплоть до Белого моря, шли „прелестные письма Стеньки, в которых он заявил, что идет истреблять бояр, дворян и приказных, всякое чиноначалие и власть, учинить полное равенство…“. Все взятые Стенькой города обращались в „казачество“, все имущество этих городов „дуванилось“ между казаками Стеньки, а сам Стенька каждый день был пьян и обрекал на смерть всякого, кто имел несчастье не угодить „народу“: „тех резали, тех топили, иным рубили руки и ноги, пуская потом ползти и истекать кровью, неистовствовали над девственницами, ели, подражая Стеньке, мясо в постные дни и силою принуждали к тому всех прочих…“ А сам Стенька „был человек своенравный и непостоянный, то мрачный и суровый, то бешеный, некогда ходивший пешком на богомолье в далекий Соловецкий монастырь, а потом отвергший посты, таинства, осквернявший церкви, убивавший собственноручно священников… Жестокий и кровожадный, он возненавидел законы, общество, религию, — все, что стесняет личное побуждение… сострадание, честь, великодушие были незнакомы ему, местью и завистью было проникнуто все существо его…“. А все „воинство“ Стеньки состояло из беглых, воров, лентяев, — всей той голытьбы, которая называла себя казачеством, хотя природные казаки Дона не терпели их, называли их „казаками воровскими“. И всей этой сволочи и черни, которую уловлял Стенька в свои сети посулами, он обещал во всем полнейшую волю и полное с собой равенство, а на деле забрал ее всю в полную кабалу, в полное рабство: малейшее ослушание наказывал смертью истязательной, всех величал братьями, а все падали ниц перед ним…». Бог мой, какое разительное сходство с теперешним разбоем, чинимым во имя будто бы «третьего интернационала», хотя, конечно, Стенькина власть была все-таки в тысячу раз естественнее нынешней «рабоче-крестьянской власти», самой противоестественной и самой нелепой «нелепицы» русской истории, хотя, конечно, «правительство» Стеньки, — все эти Васька Ус, Федька Шелудяк, Алешка Каторжный, — было все-таки во сто раз лучше нынешнего «рабоче-крестьянского правительства», засевшего в Кремль и в отель «Метрополь»!

<3>

…Толстой говорил, что многое совершенно необъяснимое объясняется иногда очень просто: глупостью.

— В моей молодости, — рассказывал он, — у нас был приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последний грош заводную канарейку. Мы голову сломали, ища объяснение этому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп!

Да, большую роль играет в человеческих делах и простая человеческая ограниченность, умственная скудость, слабость внимания, логики, наблюдательности, вялость и распущенность мысли, поминутно не доводящей своего дела до конца, — этим последним мы, народ сугубо эмоциональный, особенно страдаем.

Но помимо всех этих качеств, равно как и многих других, низких и корыстных, есть и другие тяжкие грехи на всех тех, что вольно и невольно содействовали всему тому кровавому безобразию и ужасу, среди которых мы живем уже третий год: отрешенность от живой действительности, незнание ее и даже нежелание знать ее.

Герцен сказал: «Не зная народ, можно его покорять, угнетать, но освобождать нельзя». А самому русскому народу принадлежит между прочим вот такая старинная пословица: «Из нас, как из древа, — и дубина и икона». Не мы ли сами, по нашей глупости, легкомысленности, хотели этой самой дубины? И не мы ли, наряду с этим, желали видеть в народе только икону?

Из жизни, из литературы бралось только то, что есть вода на революционную мельницу, остальное пускалось мимо ушей, замалчивалось. Вот, например, Глеб Успенский. Сколько жесточайших характеристик народа! «Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания… Все в деревне несчастны, бешены, злы, подлы… Молодость души, ум, могучий и кроткий тип — все это до тех пор, пока мужик во власти земли… Прежде туда, где жили звериным обычаем, вносил свет угодник, инок… теперь остался только Каратаев и хищник… Почему, говорили мне не раз, вы берете только возмутительные явления? Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее в деревне… Вот деревенский кулак, публичный дом держит — и все им восхищаются: „умел нажить!“ — все ему холопски услуживают и восклицают с радостью: „уж он-то меня — и холоп-то я, и подлец-то я!“. Вот молодой парень, какая природная кровожадность, какая глубокая ненависть к своему же брату мужику! Любит смотреть на смерть животных, на их страдания, сжег целый фартук щенят в печке — и весел… Весь деревенский ум, талант идет на кулачество, и злорадство в основе всей такой деятельности… И никто не ценит ни своей, ни чужой личности… Все говорят сами же про себя: „палки хорошей на нашего брата нету!“» — Так писал Успенский. Но из него брали только нужное для революционной мельницы. И Успенским же опровергали, например, меня; им же пользуясь, распекал и учил меня насчет народа последний аптекарский ученик, ныне сделавший из русского мужика социалиста, республиканца.

Всего лет пять тому назад, мне, жившему тогда не в какой-нибудь зырянской глуши, а в Орловской губернии, не раз приходилось слышать, как мужики, эти самые социалисты-то, всерьез рассуждали о том, что где-то возле Волги упала из облаков кобыла в двадцать верст длиной. Но какое дело нашим революционерам до этой кобылы! Обо мне неизменно говорили: «ну, конечно, художественный талант у него и такой и сякой, а все-таки это так, да не так, и все-таки он не мужик, а про мужика может по-настоящему сказать только мужик», — да, даже и такие махровые глупости говорили обо мне, совсем упустив из виду, что для того, чтобы писать, например, «Короля Лира», вовсе не обязательно быть самому королем, и что я мог спросить моих критиков: как же вы-то, не будучи королями, решаетесь критиковать «Короля Лира»?

В прошлом июле, в Одессе, я слышал, как просвещал своих товарищей один красноармеец, в бархатном кресле сидевший на часах, все время игравший затвором винтовки и поражавший боязливо проходивших мимо него «граждан» своей разломанной позой, картузом на затылок и сальными волосами, напущенными на мутные, сонно-неприязненные глаза:

— А Петроград весь под стеклянным потолком будет. Так что ни дождь, ни град, ничего…

А ведь как вознесли мы того самого солдата, которому нужно было привязывать к левой руке сено, а к правой солому, чтобы он мог в первые недели казарменной учебы отличать левую руку от правой, и о прохождении которым унтер-офицерской «словесности» рассказано столько смехотворных анекдотов! Как кричали и кричим мы на весь мир, что этот красноармеец есть пламенный и сознательный участник «мировой социальной революции»!

В четырнадцатом году орловские бабы спрашивали меня:

— Барин, а что же это правда, что пленных австрийцев держать на квартире и кормить будут?

Я отвечал:

— Правда. А что же с ними делать?

И бабы спокойно отвечали:

— Как быть! Да порезать, да покласть.

А ведь как уверяли меня господа, начитавшиеся Достоевского, что эти самые бабы одержимы великой жалостью к «несчастненьким» вообще, а к пленному врагу особенно, в силу своей кровной принадлежности к «Христолюбивому простецу». А ведь как топали на меня ногами мои критики, и что бы сказал про меня, например, критик Скабичевский, разбиравший всю жизнь произведения о народе и однажды признавшийся мне с идиотической радостью, что он никогда за всю свою жизнь не видал ржаного поля!

И все это не шутки и не мое личное дело, не мои счеты с моими читателями, — это дело, эти счеты общественные, тесно связанные с огромнейшим бедствием всей России. Я касаюсь литературы, ее деятелей, ее знатоков и изобразителей народа потому, что все те, которые так много способствовали всему тому, что случилось, и большинство которых еще и теперь, вольно и невольно, способствует продолжению этого случившегося, весьма и весьма питались в своих идеологиях и в своих знаниях о народе именно литературой. А литература эта была за последние десятилетия ужасна. Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам» ездили, «меняли людей на собак» да гуляли с книжками Парни в своих «парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это кажется писателям нынешним: они знали свой народ, они не могли не знать его, живя с ним в такой близости, они были плоть от плоти, кость от кости своего народа и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, и все это недурно доказали и Пушкин, Лермонтов и Толстой, и многие прочие. А потом что было? А потом началась как раз несвобода, начался разрыв с народом, — несвобода хотя бы потому, что стало необходимым служить определенной цели, освобождению крестьян, а разрыв — в силу ухода писателя в город. И знание народа стало слабеть, а нарочитое изучение его не шло на лад: записал кое-что Киреевский, Рыбников, сходил Якушкин раз, другой в народ, поссорился во хмелю с каким-то исправником — и конец. И пришел разночинец, во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую, — почитайте всех этих Левитовых, Решетниковых, Орфановых, Николаев Успенских, — и вдобавок уже сугубо тенденциозный, пусть с благими целями, но тенденциозный, да еще находящийся в полной зависимости от моды, от направления своего журнала, от идеологии своего кружка и в самом лучшем случае, т. е. при наличности большого таланта и благородства, человек с разбитым сердцем, как, например, Успенский Глеб. А дальше что? А дальше количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся более или менее талантливо под художество все растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным, неизменным народолюбчеством, трафаретом: если лошадь, то непременно «росинант» или «лукавая пристяжная», а если мужик на козлах, то непременно «мужичонка», все норовящий эту пристяжную «вытянуть кнутом», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади, да герань в окне, если помещик, то непременно псарь, зубр, черносотенный земский начальник, а на столе у него — «желтые густые сливки, сдобные печенья собственного изготовления Марфы Поликарповны, ярко вычищенный самовар», если деревня, то «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то пугливо взирающие на проезжего» — и, Бог мой, сколько легенд о жестокостях крепостного права и о Разине, слышанных будто бы на охоте: «случилось мне однажды, с ружьем и собакой, забрести в глухие приволжские леса; долго ходил я в поисках живности, а день между тем клонился к вечеру, а дождь между тем все усиливался, так что приходилось уже серьезно подумывать о ночлеге…» — где, конечно, и должна быть услышана легенда. А дальше что? А дальше уже нечто ужасное по литературщине, по дурному тону, по лживости, по лубку, — дальше Скиталец, Горький, тот самый Горький, который на моих глазах, в течение целых двадцати лет, буквально ни разу, ни единого дня не был в деревне, не был даже в уездном городе, если исключить один месяц в Арзамасе, и даже после восьмилетнего пребывания на Капри шагу не сделал, возвратясь в Россию, дальше Москвы, а все пишет да пишет на героический лад о русском народе, ушибая критика и читателя своей наигранной внушительностью, своим литературным басом, своей «красочностью»…

О народе врали по шаблону, в угоду традициям, дабы не прослыть обскурантом и благодаря круглому невежеству относительно народа, и особенно врала литература, этот главный источник знания о народе для интеллигенции, та невежественная и безграмотная литература последних десятилетий, которая уже спокойно заносит теперь в число своих изображений деревни описание «колосистого пшена», «цветущей полыни», «голубей, сидящих на березах», цветов, которые «поспевают» в саду, — та литература, которую Толстой очень часто называл «пересоленной карикатурой на глупость», «сплошной подделкой под художество», сплошной фальшью.

Крыленко, Дыбенко… Чехов однажды сказал мне:

— Вот отличная фамилия для матроса: Кошкодавленко…

А мы-то не предчувствовали этого Кошкодавленко и очень удивились Дыбенке!

Раз, весной пятнадцатого года, я гулял в Московском зоологическом саду и видел, как сторож, бросавший корм птице, плававшей в пруде и жадно кинувшейся к корму, давил каблуками головы уткам, бил сапогом лебедя. А придя домой, застал у себя В. Иванова и долго слушал его высокопарные речи «о Христовом лике России» и о том, что, после победы над немцами, предстоит этому лику «выявить» себя еще и в другом великом «задании»: идти и духовно просветить Индию, — да, не более не менее как Индию, которая постарше нас в этом просвещении этак тысячи на три лет! Что же я мог сказать ему о лебеде? У них есть в запасе «личины»: лебедя сапогом — это только «личина», а вот «лик»…

Как интеллигенция почерпала свои знания о народе? Помимо литературы — еще и посредством общения с народом, а общение это было, например, такое:

Поздней ночью, едучи из гостей или с какого-нибудь заседания на стареньком гнутом извозчике по улицам Москвы или Петербурга, позевывая, спрашивали:

— Извозчик, ты смерти боишься?

И извозчик машинально отвечал дураку барину:

— Смерти? Да чего ж ее бояться? Ее бояться нечего.

— А немцев — как ты думаешь, мы одолеем?

— Как не одолеть! Надо одолеть.

— Да, брат, надо… Только вот в чем заминка-то… Заминка в том, что царица у нас немка… Да и царь — какой он, в сущности, русский?

И извозчик сдержанно поддакивал:

— Это верно. Вот у нас немец управляющий был — за всякую потраву полтинник да целковый. Прямо собака…

Вот вам и готова твердая уверенность, что наш «мужичок мудро относится к смерти» и непоколебимо убежден в победе. Вот вам и чудо-богатырь, и «богоносец», и «Христолюбивый простец», который, «если бы его не спаивали да не держали бы в рабстве»…

Думали и твердили все поголовно, с детской восторженностью, в начале марта семнадцатого года: «Чудо, великое чудо! Бескровная революция! Старое, насквозь сгнившее рухнуло — и без возврата!»

Что? Богоносец? Чудо? Бескровная?

Трезвый «богоносец» сотворил такое бескровное чудо, перед которым померкли все чудеса, сотворенные им во хмелю. Толки о чуде оказались чудовищными по своей легкомысленности и недальновидности. Да и насчет старого ошиблись. Старое повторилось чуть ли не йота в йоту, только в размерах, в нелепости, в кровавости, в бессовестности и пошлости еще неслыханных. Нет, «не прошла еще древняя Русь»! Я утверждал это упрямо в свое время, утверждаю и теперь, — увы, с еще большим правом.

На всех перекрестках твердили: «В русском народе произошел огромный сдвиг, он растет не по дням, а по часам. Пришла великая война — взгляните, как сознательно встал он во весь рост на борьбу с немецким милитаризмом! Совершилась величайшая в мире революция — и взгляните: ни капли крови! Да здравствует война до победного конца! Да здравствует раскрепощенный солдат гражданин!»

Вот тебе и «сдвиг», и «во весь рост», и «ни капли крови», и «солдат гражданин», раскрепощенный по указу № 1, авторами которого были — какая опять ужасающая нелепость! — какой-то Стеклов-Нахамкес и какой-то адвокат Соколов, которому месяца через два после того, на фронте, куда он поехал уже военным комиссаром, один из этих солдат граждан так ахнул ведром в голову, что он был, по газетным известиям, «ниже пояса залит кровью»… Бог меня прости, я, помню, написал тогда на газете: «Прочел с удовольствием!»

Случилось то, чему не подберешь имени. И это случившееся можно было предугадать, и мы его не предугадали, да и не желали предугадывать.

Когда англичане еще воевали в союзе с нами против немцев, в Англии выходили книги о русской душе, — так они и назывались: «Душа России», — когда многие англичане думали, что революция брызнет живой водой на Россию, удвоит ее силы на одоление врага, мне попался в руки какой-то английский журнал и в нем такая картинка из русского быта: много снегу, на заднем плане — маленький коттедж, а на переднем — идущая к нему девочка, в шубке и со связкой учебников в руке; и коттедж этот, как оказалось при ближайшем рассмотрении, изображал русскую сельскую школу, а девочка — ученицу этой школы, и имела эта девочка, как гласила подпись под картинкой, следующее престранное для девочки имя: «Петровна». А вскоре после того я виделся с покойным Кокошкиным. И Кокошкин, убитый так бессмысленно, так скотски, с тем зоологическим спокойствием, которое не раз подчеркивалось мною в моих изображениях русских убийств и которое казалось таким возмутительно выдуманным чуть не всем моим тогдашним читателям, — Кокошкин, с которым мы разговорились о русском народе, сказал мне со своей обычной корректностью и на этот раз с необычной для него резкостью:

— Оставим этот разговор. Мне ваши взгляды на народ всегда казались — ну, извините, слишком исключительными, что ли…

И, помню, с каким удивлением и почти ужасом думал я, возвращаясь домой после этого разговора:

«Да что ж это такое? Чем это лучше „Петровны“? Англичанам, конечно, отчасти простительна „Петровна“, но нам? Какое младенческое неведение или нежелание ведения относительно своего собственного народа, который как раз теперь призван к участию в судьбах Европы и о горячей, сознательной готовности которого участвовать в них уже сказано искренними Кокошкиными и сотнями других, гораздо менее искренних, столько ошибочных и просто обманных слов! Нет, это нам даром не пройдет!»

И точно — не прошло. От копеечной свечки Москва сгорела. В домах деревянных, крытых соломой, играть огнем особенно опасно.

<4>

…Случилось то, что должно было случиться в стране полудикой, полуазиатской, и уж если употреблять это вульгарное слово «большевизм», то случился именно большевизм, которым не только продолжалось, но и началось дело. Еще в семнадцатом году сказал генерал Деникин, что налицо форменное помешательство народа, что армии уже нет, что она вконец разложена Временным правительством. Еще в семнадцатом году газеты, все эти «Власть народа», «Дело народа», «Воля народа», «Новая жизнь», «Новое слово», на одной полосе печатая хвалы народу и революции, т. е. почти то же, что печатают подобные им и до сей поры, на другой полосе о власти, о делах, о воле народа и о его новой жизни писали с ужасом, сообщали о каждодневных грабежах, погромах и пожарищах, о сожжении мужиками своих провинившихся односельчан на кострах, — «власть народа» в самом деле уже была тогда, в том смысле, что тогда буквально каждый вообразил себя властью, — сообщали о зарывании в землю живых людей, о пытках при допросах в разных «советах рабочих и крестьянских депутатов»… Мы не с октября, а с самого марта семнадцатого года пребываем в этом мраке, этом дурмане, дурмане злом, диком и, как всякий дурман, прежде всего переполненном нелепостями, на этот раз нелепостями чудовищными. И дурман этот еще длится, и человек, более или менее не поддавшийся ему, поминутно с ужасом и с изумлением протирает глаза. Кровь продолжает течь реками, — нелепейшая в мировой истории, колоссальная война между русскими, между двумя огромными русскими армиями, одна из которых идет под высоким водительством бывшего газетного корреспондента, еще в полном разгаре… Английский композитор Коутс, недавно бежавший из Петербурга, сообщает, что в прошлом феврале в Петербурге умерло от голода восемь тысяч человек, и в то же самое время оперы, концерты были битком набиты матросами, солдатами, перед которыми артисты пели, едва держась на ногах от голодного головокружения… В Москве на днях в одну ночь убито семьдесят семь общественных деятелей, принадлежавших к цвету русской интеллигенции… А Вильсон, точно младенец, не имеющий ни даже малейшего понятия ни о мере, ни весе, проводит параллели, сравнения, от которых можно прийти в исступление ярости: «О да, теперь я вижу, русское советское правительство еще более жестоко, чем царское…» А социалистический конгресс, недавно заседавший в Люцерне во главе с нашим Церетели, царственно постановил, что «вмешательство во внутренние дела России» недопустимо ни в каком случае… Что это такое? Что за сумасшедший сон среди белого дня? А наши газеты приветствуют постановление этого конгресса, а наши газеты, извергая громы и молнии по поводу этих семидесяти семи убийств, все время восклицают: «Какое попрание интересов демократии! Страшно за демократию!» Что это такое? При чем тут «демократия»? Почему только за «демократию»?

И ведь все, все так; все повергает в изумление, все мутит разум. Голова постоянно полна не только страшными и нелепыми известиями, только что узнанными, но и столь же страшными и нелепыми воспоминаниями. Бывало, читаешь утром: «Да, мы верим в русский народ и его революцию, — сермяжный гражданин, отныне державный хозяин земли русской, крепко стоит на страже ее, крепко держит в своих мозолистых руках ее священное знамя!» А что видишь в полдень, выйдя на деревню? Сидит возле избы солдат-дезертир, курит и напевает: «Ночь темна, как две минуты…» Что за чушь? Что это значит — как две минуты? «А как же? Я верно пою: как две минуты — здесь делается ударение». Еще глупее! Какое ударение? И все это в семнадцатом, роковом для России году, и это тот самый русский солдат, которого Верховный главнокомандующий из адвокатов так долго и так по-товарищески вдохновлял на борьбу с немецким империализмом, а он, этот товарищ солдат, преспокойно перебил сотни своих офицеров вместо немецких, преспокойно швырнул этому империализму тридцать пять своих губерний да на целые миллиарды военного имущества и поспешил домой, в надежде стать обладателем одной барской десятины, по дороге искалечил сотни паровозов, заколол штыком несколько десятков начальников станций, не поспевших мгновенно подать ему поезд, вдребезги разнес все стекла в вагонах, ободрал все вагонные диваны, завернул по дороге в свой уездный город, случайно поймал там воинского начальника, проломил ему камнем голову, разул его и весь день с гоготом водил его, босого, по городу, — бьет бутылки и заставляет плясать по стеклу! — а затем посидел дома на завалинке, покуривая, поплевывая и говоря: «А мне один черт — под немца, так под немца!» — а затем, обкладывая бранью «жида» Керенского, будучи в душе лютым жидоедом, выбрал в Петербургскую думу Шрейдера, в Московскую — Минора, в Елецкую — Лапинера, в Курскую — Соловейчика и так далее и так далее, кричал «ура» идиотке и кликуше Спиридоновой, отлично видя, что она идиотка и кликуша, — и все за что? — за то, что «землю сулят, волю мне полную во всем дают», — переименовал все «Вшивые горки» в Карл-Маркс-Штрассе, нагадил во всех дворцах, повалил чуть ли не все свои исторические памятники, расстрелял «за хорошее жалованье» свою Москву, свой Ярославль, убил Духонина, одобрил кивком головы Брестский мир, где за великую Россию расписался репортер Карахан, убил Корнилова, убил и утопил в Неве за одного Урицкого тысячу ни в чем не повинных людей, — «ровно тысячу», как с торжеством писала «Красная газета», — перебил и потопил, короче сказать, столько, что два года читаешь изо дня в день: «трупы в Черном море, трупы в Волге, в Каме, в Днепре…», — понаделал, одним словом, столько дел, что сам сатана не исчислит сразу все низости, все злодейства и все нелепости этого революционера, который еще вчера валялся на печи, мусором голову пересыпал, из косточки в косточку мозжечок переливал, а завтра, после всех славных похождений, начнет скулить, оправдываться: «Я что ж, я дурак, я баран, что Илья, то и я, это меня ребята сманули, это меня жиды подучили…» Бог мой, что было бы наконец с нашими душами, с нашим разумом, если бы не стало проглядывать небо среди этой дурманной мглы!

Примечания

Южное слово. — 1919. — 30 ноября (№ 76); 7 декабря (№ 82); 13 декабря (№ 88); Родное слово. — 1920. — 30 января (№ 4). — Эти публикации — отрывки из лекции, прочитанной Буниным в Одессе дважды 21 сентября и 3 октября 1919 г. В. Н. Муромцева-Бунина в своем дневнике записала: «7/20 сентября. <…> Ян целый день писал свою лекцию „Великий дурман“. 8/21 сентября. <…> Ян совсем охрип после лекции. Он не сообразил, что читать ее дважды ему будет трудно. Кроме того, он так увлекся, что забыл сделать перерыв, и так овладел внимание публики, что 3 часа его слушали, и ни один слушатель не покинул зала. <…> Когда он кончил, то все встали и долго, стоя, хлопали ему. Все были очень взволнованы. Много народу подходило ко мне и поздравляло. <…> Очень восхищалась Л., но больше всех Ник<одим> Пав<лович> Кондаков: „Ив<ан> Ал<ексеевич> — выше всех писателей, сударыня, это такая смелость, это такая правда! Это замечательно! Это исторический день!“ А у самого слезы на глазах. Он меня очень растрогал. Настрадался, значит, при товарищах! <…> Ян хочет кое-что выпустить. <…> 24 сент./7 окт. <…> 20 сен<тября — ст. ст.> Ян вторично читал „Великий дурман“. Публики было еще больше. Не все желающие попали. Слушали опять очень хорошо. Ян читал лучше, чем в прошлый раз, с большим подъемом. Хорошо написан конец». («Устами Буниных». — Т. 1. — С. 315–316).

Второй из этих отрывков был позднее опубликован в книге: Скорбь земли русской: Сб. статей 1919 г. — Нью-Йорк: Изд. инициативной группы «Народной газеты», 1920. — С. 44–50. — (На обл. загл.: Скорбь земли родной), печатается по: Бунин-1990. Первый и третий отрывки печатаются по: Бунин в «Южном слове» // Звезда. — 1993. — № 9. Четвертый отрывок печатается по: Из творчества И. А. Бунина эпохи гражданской войны // Филологические записки. — 1995. — Вып. 4. В парижском архиве Бунина, хранящемся в Русском архиве Лидского университета (Великобритания), нет полного текста лекции, но несомненно он существовал, так как в одесских газетах помещено объявление, что в скором времени в издательстве на паях «Русская культура» выйдет книга академика И. А. Бунина «Великий дурман» (Южное слово. — 1919. — 19 окт. (№ 39); Единая Русь. — 1919. — № 35). Вероятно, издание не осуществилось, так как вскоре Одесса была занята красными. Позднее Бунин перепечатал первый отрывок в берлинской газете «Руль» 23 января 1921 г. (№ 56) под заглавием «Записная книжка», предварив его следующими словами: «Ходит ветер и возвращается на круги свои…» «…Итак, снова торжественные заседания, высокие речи, декларации, резолюции — и все именем России, „именем народа“… „А там, во глубине России…“ Снова пробегаю отрывки воспоминаний о лете и осени 1917 года, проведенных мною в деревне, среди подлинной, а не выдуманной нами народной жизни…»

Сумерки, — лето 1917 года, на деревенской улице… — ср.: «Окаянные дни», запись от 15 мая 1919 г. (Бунин-1990. — С. 141–142).

Брешко-Брешковская Екатерина Константиновна (1844–1934) — один из организаторов и лидер партии эсеров. В 1874–1896 гг. в тюрьме, на каторге и в ссылке. Участница революции 1905–1907 гг. В 1917 г. поддержала Временное правительство. В газетах того времени ее называли «бабушкой русской революции». Октябрьскую революцию не приняла. В 1919 г. уехала в США, где вела кампанию против большевиков. Затем переехала во Францию, с 1924 г. жила в Чехословакии.

Гучков Александр Иванович (1862–1936) — лидер октябристов. Депутат и с 1910 г. председатель 3-й Государственной думы. В марте — апреле 1917 г. военный и морской министр Временного правительства. Весной 1919 г. по просьбе Деникина выехал в Западную Европу для переговоров с лидерами стран Антанты о поддержке белых армий. В эмиграции не примкнул ни к одной из политических организаций.

Мрачный вечер, — сентябрь того же года… — ср.: «Окаянные дни», запись от 10 июня 1919 г. (Бунин-1990. — С. 158–159).

…пяло — специальный термин, обозначающий шест, доску для растяжки чего-либо; распорку.

«Сатирикон» — еженедельный журнал сатиры и юмора / Ред. А. А. Радаков, с № 9 — А. Т. Аверченко, с № 20 (1913 г.) — М. Г. Корнфельд. — СПб., 1908–1913. С 1913 по 1918 г. выходил «Новый сатирикон» под редакцией А. Аверченко.

Гвоздев Кузьма Антонович (1882-?) — из рабочих, с 1914 г. меньшевик-«оборонец», председатель рабочей секции Военно-промышленного комитета, министр труда во Временном правительстве. С 1918 г. отошел от политической деятельности.

«Коммунистический интернационал» — орган Исполкома Коминтерна. — М.; Пг., 1919–1943. — Выходил на русском, англ., франц., нем., исп. и кит. языках. 1-й номер журнала вышел 1 мая 1919 г.

…заявление Горького… — имеется в виду статья А. М. Горького «Советская Россия и народы мира» (Коммунистический интернационал. — 1919. — № 1. — Стб. 139–142). См. также коммент. на с. 498–499.

«Цари и попы, старые владыки Кремля…» — неточная цитата из статьи Л. Д. Троцкого «Великое время». В оригинале: «Цари и попы — старые владыки московского Кремля — никогда, надо полагать, не предчувствовали, что в его седых стенах соберутся представители самой революционной части современного человечества. Однако, это случилось. В одной из зал дома судебных установлений, где еще бродят унылые тени уголовных статей царского уложения, ныне заседают делегаты Третьего Интернационала. Поистине, крот истории недурно рыл свои ходы под кремлевскими стенами». (Коммунистический интернационал. — 1919. - № 1. — Стб. 69–70).

Из опрокинутой лоханки… — неточная цитата из стихотворения А. Мариенгофа «Днесь» (1918). У автора: «Кровь, кровь, кровь в миру хлещет, // Как вода в бане // Из перевернутой разом лоханки, // Как из опрокинутой виночерпием // На пиру вина // Бочки» (Явь: Сб. — М., 1919- С. 12).

…когда «земля сеялась и росла усобицами», когда «редко звучал голос земледельца…» — переложение фрагмента текста из «Слова о полку Игореве»: «Тогда, при Олеге Гориславиче, и сеялись и росли усобицы; погибала жизнь Дажьбожа внука; в княжих крамолах век людей коротался. Тогда по Русской земле редко взывали пахари; за то часто кричали вороны, деля между собою трупы, и поднимали свой говор галки, сбираясь лететь на покормку. <…> Но усобица князей — гибель им от поганых. Сказали они брат брату: это мое, и то мое же!.

Начали князья про малое говорить: это великое, и сами на себя стали крамолу ковать. А поганые со всех сторон набегали с победами на землю Русскую.<…> Застонал, братья, Киев с печали, а Чернигов с напасти; разлилась тоска по Русской земле; печаль глубокая течет среди земли Русской» (Слово о полку Игореве / Пер. проф. М. А. Максимовича. — 9-е изд. — СПб., 1911. — С. 20–21).

…тот Пушкинский бунт, «жестокий и бессмысленный»… — имеются в виду слова из «Пропущенной главы» романа А. С. Пушкина «Капитанская дочка»: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!».

«Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет…» — цитата из «Повести временных лет», где говорится: «И пошли за море к варягам, к руси. <…> Сказали руси чудь, славяне, кривичи и весь: „Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами“» (см.: Памятники литературы Древней Руси. XI–XII век. — М., 1978. — С. 37).

Васька Буслаев, горько на старости кающийся, что уж слишком было много смолоду «бито и граблено»… — Василий Буслаев — герой былин новгородского цикла (XIV–XV вв.): «Василий Буслаев и мужики новгородские» и «Василий Буслаев молиться ездил». Если в первой былине Василий Буслаев со своей «дружинушкой хороброей» бьется со всем Новгородом, то во второй он вступает в поединок с самим Роком. Буслаев говорит: «— А не верую я, Васюнка, ни в сон ни в чох, // А и верую в свои червленой вяз». В Иерусалиме Василий Буслаев «служил обедни с молебнами // Про удалых добрых молодцев, // Что смолоду бито, много граблено» (см.: Былины. — М., 1986. — С. 469–484).

…«как проснется народ»… — слова из «Дубинушки» — популярной песенной переработки стихотворения А. А. Ольхина (1829–1897).

…невольно вспоминаешь Хмельницкого и его сподвижников… — Хмельницкий Богдан (Зиновий) Михайлович (ок. 1595–1657) — гетман Украины, руководитель войны против Польши в 1648–1654 гг. 8 января 1654 г. на Переяславской раде провозгласил воссоединение Украины с Россией.

«Холопы собирались в шайки, дотла разрушали гнезда…» — пересказ фрагмента из «Русской истории» Н. И. Костомарова: «Хлопы собирались в шайки, называемые тогда загонами, нападали на панские усадьбы, разоряли их, убивали владельцев и их дозорцев, истребляли католических духовных; доставалось и унитам и всякому, кто только был подозреваем в расположении к полякам. <…> Убийства сопровождались варварскими истязаниями: сдирали с живых кожи, распиливали пополам, забивали до смерти палками, жарили на угольях, обливали кипятком, обматывали голову по переносице тетивою лука, повертывали голову и потом спускали лук, так что у жертвы выскакивали глаза; не было пощады грудным младенцам. Самое ужасное остервенение показывал народ к иудеям: они осуждены были на конечное истребление и всякая жалось к ним считалась изменою. Свитки закона были извлекаемы из синагог: казаки плясали на них и пили водку, потом клали на них иудеев и резали без милосердия; тысячи иудейских младенцев были бросаемы в колодцы и засыпаемы землею. <…> казаки резали иудейских младенцев и перед глазами их родителей рассматривали внутренности зарезанных, насмехаясь над обычным у евреев разделением мяса на кошер (что можно есть) и треф (чего нельзя есть) и об одних говорили: это кошер — ешьте! а о других: это треф — бросайте собакам!» (Костомаров Н. И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. — М., 1991. — Кн. 2, вып. 4 и 5. — С. 243–244).

…сам Хмельницкий? «Он то постился и молился…» — пересказ текста из «Русской истории» Н. И. Костомарова. Историк писал о Хмельницком: «В его характере начало проявляться что-то странное: он то постился и молился, то предавался пьяному разгулу и пел думы своего сочинения; то был ласков и равен в обращении со всеми, то вдруг делался суров и надменен; то молился Богу, то советовался с чаровницами» (Костомаров Н. И. — Кн. 2. — С. 248).

«Стенькин мятеж: охватил всю Россию…» — слова из «Русской истории» Н. И. Костомарова: «Уже все пространство между Окою и Волгою на юге до саратовских степей и на западе до Рязани и Воронежа было в огне. <…> Имя батюшки Степана Тимофеевича неслось все далее и далее: уже в самой Москве начали поговаривать, что Стенька вовсе не вор. На севере от Симбирска, по всему протяжению нагорной стороны, поднялись язычники, инородцы, мордва, чуваши, черемисы, сами не зная, кажется, за что бунтуют. <…> Между тем посланцы Стеньки разошлись по всему московскому государству до отдаленных берегов Белого моря, пробирались и в самую столицу, распространяли в народе „прелестные“ письма Стеньки, в которых он извещал, что идет истреблять бояр, дворян и приказных людей, искоренять всякое чиноначалие и власть, установить казачество и учинить так, чтобы всяк всякому был равен» (Костомаров Н. И. — Кн. 2. — С. 337, 339).

…города обращались в «казачество», все имущество этих городов «дуванилось» между казаками Стеньки, а сам Стенька каждый день был пьян и обрекал на смерть всякого… «тех резали, тех топили…» — слова из «Русской истории» Н. И. Костомарова: «Имущество убитых было подуванено между казаками и приставшими к ним стрельцами и астраханскими жителями. Ограблены были церкви и торговые дворы: товар также делили. Астрахань была обращена в казачество. Стенька пробыл в этом городе три недели и почти каждый день бывал пьян. Он обрекал на мучения и смерть всякого, кто имел несчастие не угодить народу. Тех резали, тех топили, иным рубили руки и ноги, пускали ползать и истекать кровью. Жены казачьи и посадские неистовствовали над вдовами дворян, детей боярских и приказных. Тех, кто выказывал сострадание к жертвам, заколачивали до смерти. Астраханцы в подражание Стеньке стали в постные дни есть мясо и молоко; кто не хотел, того принуждали силою» (Костомаров Н. И. — Кн. 2. — С. 337).

…сам Стенька был человек своенравный… — пересказ характеристики С. Разина из «Русской истории» Н. И. Костомарова: «Стенька Разин был человек крепкого сложения, необыкновенно предприимчивый и деятельный, человек непреодолимой воли, которая уже одна могла заставить преклониться перед ним толпу; своенравный и непостоянный, и вместе с тем неуклонный в принятом намерении, то мрачный и суровый, то разгульный до бешенства, то преданный пьянству и кутежу, то способный с нечеловеческим терпением переносить всякие лишения, — то некогда ходивший на богомолье в далекий Соловецкий монастырь, то, впоследствии, пренебрегавший посты и не хотевший знать ни таинств, ни священников. В его руках было что-то обаятельное. Толпа чуяла в нем какую-то небывалую силу, перед которой нельзя было устоять, и называла его колдуном. Жестокий и кровожадный, он забавлялся как чужими, так и своими собственными страданиями. Закон, общество, церковь, — все, что стесняет личные побуждения человека, стали ему ненавистны. Сострадание, честь, великодушие — были ему незнакомы. Это был выродок неудачного склада общества; местью и ненавистью к этому обществу было проникнуто все его существо» (Костомаров Н. И. — Кн. 2. — С. 327).

…той голытьбы, которая называла себя казачеством… — Н. Костомаров в «Русской истории» писал: «Толпы беглецов укрывались на Дону и там усваивали себе понятия о казацком устройстве <…> По давнему казацкому обычаю всем давался приют на тихом, вольном Дону. Беглецы стали там называть себя казаками. Природные казаки не мешали им в этом, хотя гордились перед ними и считали себя выше их; „старых“ природных казаков признавало в этом звании и правительство, беглецов же именовало не иначе как „воровскими казаками“. Сами природные казаки <…> чуждались бездомных беглецов, которых презрительно называли „голытьбою“» (Костомаров Н. И. — Кн. 2. — С. 325–326).

…«рабоче-крестьянского правительства», засевшего… в отель «Метрополь»… — с марта 1918 г. московская гостиница «Метрополь» стала 2-м Домом Советов. Здесь разместились правительственные учреждения, проходили съезды и конференции, жили советские государственные и партийные деятели.

…Толстой говорил, что многое совершенно необъяснимое… — ср.: «Окаянные дни», запись от 22 апреля 1919 г. (Бунин-1990. — С. 109).

«Нет, не о человеческом достоинстве… Все в деревне несчастны…» — слова из очерка Г. Успенского «Волей-неволей». В оригинале: «Нет! не о человеческом достоинстве говорят такие воспоминания! <…> Все несчастны, бешены, злы, подлы, измучены, все виноваты, все придавлены». (Успенский Г. И. Полн. собр. соч.: В 14 т. — М., 1949. — Т. 8. — С. 385, 388).

«Молодость души, ум, могучий и кроткий тип…» — слова из произведения Г. Успенского «Власть земли: Из записной книжки». В оригинале: «…огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива, и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование». (Успенский Г. И. — Т. 8. — С. 25).

«Прежде туда, где жили звериным обычаем… теперь остался только Каратаев и хищник…» — неточная цитата из «Власти земли». В оригинале: «Итак, в русской народной массе всегда был интеллигентный человек. Он, вооруженный христианской идеей, шел безбоязненно в массу народа, которая жила звериным обычаем. <…> Этот интеллигентный человек был настоящий работник народный и работник практический; чудеса наших угодников весьма не блещут разнообразием; да настоящие интеллигентные работники в народной среде, зная эту среду за практическую, и действовали также практически. <…> И такой человек всегда был, присутствовал в самой среде народной массы, работал в ней не во имя звериной, лесной правды, а во имя высшей Божеской справедливости. Наши интеллигентные прародители были так умны, знали, должно быть, так хорошо народную массу, что для общего блага ввели в нее „христианство“, то есть взяли последнее слово и при том самое лучшее до чего дожило человечество веками страданий. <…> Теперь мы видим только две фигуры — Платона и хищника. Третьей фигуры — человека, который бы мог заикнуться о той правде, которую Бог видит и которую говорит устами людей, — нет и в помине. Напротив, все на стороне хищника». (Успенский Г. И. — Т. 8. — С. 84–85, 120–121).

«Почему, говорили мне не раз, вы берете…» — неточная цитата из «Власти земли» Г. Успенского: «Почему, говорили мне не раз, вы берете только такие возмутительные явления? Неужели в народной жизни нет явлений светлых и теплых? Двадцать раз я отвечал, что есть такие явления во множестве, но я не могу касаться их в очерках, посвященных явлениям расстройства народных порядков. Я волей-неволей обречен на подбор этих ужасов, которые впрочем сами лезут в глаза, потому что в господствующем течении народной жизни в „настоящую минуту“ я вижу расстройство, приток дурных явлений, непропорционально великих сравнительно с явлениями устройства и расцвета душевного добра…». (Успенский Г. И. —Т. 8. — С. 114–115).

«Вот деревенский кулак, публичный дом держит — и все им восхищаются…» — Бунин своими словами передает содержание X и XI глав очерка «Малые ребята», в которых идет речь о деревенских кулаках. Г. Успенский в этих главах, в частности, пишет: «Беда именно в том и состоит, что кулачество — явление не наносное, а внутреннее, что это не пятно, которое можно стереть, а язва, органический недуг.

Но самая горькая и обидная черта этого явления заключается не собственно в хищничестве, а в том, что ничего другого, хотя мало-мальски равнозначащего по разработке и технике, деревенская жизнь за последнее время не представляет. <…> Что всего ужаснее, так это то, что в кулачестве вы видите несомненное присутствие ума, дарования, таланта. <…> До кулачества, до холодного, обесчеловеченного взгляда на людские отношения, деревенский человек дошел именно и, к несчастью, собственным умом, и притом умом сильным, наблюдательным, бесстрашным. <…> Говоря вообще, всякий энергический деревенский ум, за все последние двадцать лет, мог в великом изобилии питаться наблюдениями, производящими только дурное и ожесточающее впечатление. Некоторое как бы злорадство непременно должно было лечь в основание его наблюдательности.

<…> будет понятна та жестокость в невнимании к чужой беде, которая начинает руководить деревенским человеком, горьким опытом доведенным до сознания, что надо выбираться из этой хляби собственными средствами… <…> выделение таких ожесточенных непорядками людей происходило большею час-тию после неурожайных годов. Здесь лишний рубль дает немедленно власть не над одним каким-нибудь человеком, а над массой людей. <…> Таким образом, при кличках порицательных: „шельма“, „плут“, „пройдоха“, „каналья“, сопутствующих кулаку повсюду и имеющих основание в материальных, всеми чувствуемых ущербах, тому же самому человеку сопутствуют — и ничуть не в меньшем количестве — и похвалы: „ловко!“, „отлично!“, „гениально оплел!“, „молодчина“, — похвалы, основанные, как видите, уж на уважении к уму, таланту, дарованию. Это-то последнее уважение и есть кулацкая сила, в ней-то и заключается гибельность кулацкого влияния: он держится настолько же хищничеством, насколько и нравственным влиянием на общественное сознание, которое по множеству причин, не может не считать его правым, умным, а пожалуй и почтенным. <…>

…Подрастающее деревенское поколение <…> воспитывается главным образом только кулацкою моралью.» (Успенский Г. И. — М., 1953. — Т. 6. — С. 342–351).

…в четырнадцатом году орловские бабы спрашивали меня… — ср.: «Окаянные дни», запись от 10 июня 1919 г. (Бунин-1990. — С. 161).

Скабичевский Александр Михайлович (1838–1911) — критик, публицист, историк литературы, стоявший на позициях общедемократических и либерально-народнических; в 1868–1884 гг. ведущий сотрудник «Отечественных записок», затем — «Русского богатства», «Северного вестника», «Мира Божьего». Неоднократно выступал с рецензиями на произведения Бунина. См. также «Окаянные дни», запись от 20 апреля 1919 г. (Бунин-1990. — С. 101).

Парни Эварист (1753–1814) — французский поэт. Один из основателей легкой поэзии.

Киреевский Петр Васильевич (1808–1856) — фольклорист, археограф. Собирал русские народные песни с 1831 г. в Подмосковье, Новгородской и Тверской губерниях. Возглавил собирательскую деятельность, сумев привлечь к ней более тридцати литераторов и членов их семей. Наибольший вклад в собрание внесли фольклорист, этнограф и очеркист Якушкин Павел Иванович (1822–1872) и семья Языковых. Уникальное собрание Киреевского составило целую эпоху в истории русской фольклористики, создало научную базу для ее развития.

Рыбников Павел Николаевич (1831–1885) — фольклорист. «Песни, собранные П. Н. Рыбниковым» в четырех томах включают свыше 200 былин, исторических песен и других произведений, записанных в Прионежье.

Левитов Александр Иванович (1835–1877), Орфанов Михаил Иванович (1847–1884), Успенский Николай Васильевич (1837–1889) — писатели-народники. См. также с. 123, 179 наст. изд.

Скиталец (наст. фам. Петров) Степан Гаврилович (1869–1941) — поэт, прозаик, публицист. Принимал участие в революционном движении. В 1900-х годах активный участник литературного кружка «Среда». Печатал свои произведения в издательстве «Знание». Принял февральскую и октябрьскую революции. С 1921 г. жил в Харбине, много печатался в местных газетах. В 1934 г. возвратился в Москву.

…Горький, тот самый Горький, который на моих глазах, в течение целых двадцати лет… — Бунин познакомился с А. М. Горьким весной 1899 г. в Ялте. Об отношении Бунина к Горькому см. очерк «Горький» в книге Бунина «Воспоминания» (Бунин-1990. — С. 236–243), а также статьи в наст. изд. (с. 63–64. 77–79, 134–135, 239–241, 327–329, 410–416) и коммент. к ним.

…литература, которую Толстой очень часто называл «пересоленной карикатурой на глупость»… — цитата из дневника Н. Н. Гусева «Два года с Л. Н. Толстым», в котором 29 января 1908 г. записано: «Приехал М. А. Стахович. За обедом он рассказывал о новых направлениях в искусстве.

— Для меня это новое искусство, — сказал Лев Николаевич, — новая поэзия, как стихи Бальмонта, — какая-то пересоленная карикатура на глупость. Я в них ничего не понимаю». (См.: Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. — М.: Гослитиздат, 1955. — Т. 2. — С. 215).

Толстой очень часто называл… «сплошной подделкой под художество»… — слова из предисловия Л. Н. Толстого к роману В. фон-Поленца «Крестьянин». У Толстого: «Роман этот не есть одна из тех подделок под художественные произведения, которые в таком огромном количестве производятся в наше время <…> не принадлежит и к произведениям, называемым декадентскими, особенно нравящимся современной публике именно тем, что будучи похожими на бред безумного, они представляют из себя нечто вроде ребусов, отгадывание которых составляет приятное занятие и вместе с тем считается признаком утонченности» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. — М., 1952. — Т. 34. — С. 270).

Чехов однажды сказал мне… — ср.: «Окаянные дни», запись от 24 апреля 1919 г. (Бунин-1990. — С. 116).

Крыленко Николай Васильевич (1885–1938) — в 1917 г. член Петроградского военно-революционного комитета. С 9(22) ноября 1917 г. — Верховный Главнокомандующий (до марта 1918 г.); погиб во время сталинских репрессий.

Дыбенко Павел Ефимович (1889–1938) — военачальник. В 1917 г. председатель Центробалта, член Петроградского ВРК, член Комитета по военным и морским делам. В гражданскую войну командовал Крымской армией. Расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР.

Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) — поэт, филолог, переводчик. Теоретик и один из лидеров символизма. С осени 1905 г. квартира поэта, известная как «башня» Вяч. Иванова, становится одним из центров литературной жизни Петербурга. По отношению к советской власти занял лояльную позицию. В 1918–1920 гг. один из руководителей театрального и литературного отделов Наркомпроса. В 1924 г. по линии Наркомпроса уехал за границу и поселился в Риме; стоял в стороне от всех общественно-политических начинаний русской эмиграции.

…по указу № 1… — имеется в виду Приказ № 1 Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, изданный 1 марта 1917 г. Приказ во многом уравнивал в правах солдат и офицеров. Выработку Приказа № 1 осуществила избранная Советом комиссия (председатель — член Совета офицер Н. Д. Соколов).

Стеклов (Нахамкис) Юрий Михайлович (1873–1941) — в 1917 г. член исполкома Петроградского совета.

…в Англии выходили книги о русской душе, — так они и назывались: «Душа России»… — имеется в виду опубликованная в Англии в 1916 г. книга «The Soul of Russia» / Ed. Winifred Stephens. — London: Macmillan, 1916. Редактор книги В. Стивенс включила в нее статьи русских и британских авторов о русском фольклоре, музыке, живописи, театре, языке, поэзии. В книгу вошли также стихи Бальмонта и Брюсова, рассказы Куприна и Сологуба. Среди авторов статей Г. К. Честертон, Дж. Э. Гэррисон и другие англичане. Самым плодовитым исследователем «русской души» был Стивен Грэм, посвятивший этому предмету немало страниц. (По сообщению О. А. Казниной).

Кокошкин Федор Федорович (1871–1918) — юрист, публицист, один из лидеров кадетской партии. Депутат 1-й Государственной думы. В 1917 г. государственный контролер Временного правительства. Зверски убит матросами-анархистами в больнице в ночь на 7 (20) января 1918 г.

Еще в семнадцатом году сказал генерал Деникин… — выступая на офицерском съезде в Могилеве (7-22 мая 1917 г.), А. И. Деникин говорил: «В силу неизбежных исторических законов пало самодержавие, и страна перешла к народовластию. Мы стоим на грани новой жизни…» Однако, подчеркивал Деникин, «глядим в будущее с тревогой и недоумением», «ибо нет свободы в революционном застенке», «нет правды в подделке народного голоса», «нет равенства в травле классов» и «нет силы в той безумной вакханалии где кругом стремятся урвать всё что возможно, за счет истерзанной Родины, где тысячи жадных рук тянутся к власти, расшатывая ее устои» (Деникин А. И. Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль — сентябрь 1917 г. — М., 1991. — С. 363). 16 июля 1917 г. на совещании в Ставке в присутствии членов Временного правительства Деникин выступил с речью, в которой обвинил правительство в развале армии и выдвинул программу ее укрепления. Деникин говорил: «Невзирая на развал армии, необходима дальнейшая борьба, как бы тяжела она не была. <…> На этом новом крестном пути русский народ и русскую армию ожидает, быть может, много крови, лишений и бедствий. Но в конце его — светлое будущее. Есть другой путь — предательства. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути политическое, моральное и экономическое рабство. Судьба страны зависит от ее армии. И я, в лице присутствующих здесь министров, обращаюсь к Временному правительству: ведите русскую жизнь к правде и свету — под знаменем свободы! Но дайте и нам реальную возможность за эту свободу вести в бой войска под старыми нашими боевыми знаменами <…> Но вы — вы втоптали наши знамена в грязь. Теперь пришло время: поднимите их и преклонитесь перед ними. <…> Если в вас есть совесть!» (Деникин А. И. — С. 439–440).

«Власть народа» — газета демократии и социализма. (М., 1917–1918).

«Дело народа» — ежедневная газета партии социалистов-революционеров, с июня 1917 г. — орган ЦК партии с.—р. Основана по решению 1-й Петроградской конференции эсеров. Выходит с 15 марта 1917 г. В состав редакции входили: А. И. Гуковский, В. М. Зензинов, Р. В. Иванов-Разумник, С. Д. Мстиславский, Н. С. Русанов, П. А. Сорокин, Н. Д. Авксентьев, А. Р. Гоц, В. М. Чернов. В июне 1918 г. закрыта. В октябре того же года издание возобновилось в Самаре. В марте 1919 г., в период краткосрочного легального существования партии эсеров, 10 номеров газеты было издано в Москве.

«Воля народа» — ежедневная литературно-политическая газета, орган правого крыла партии эсеров. Основана в Петрограде А. И. Гуковским и П. А. Сорокиным 22 марта 1917 г. В состав редакции вошли: А. А. Аргунов, Е. К. Брешко-Брешковская, В. С. Миролюбов, Е. А. Сталинский, Б. В. Савинков. Газета поддерживала правительство А. Керенского. За резкую критику большевистского режима издание газеты было приостановлено 26 ноября 1917 г. Далее газета выходила под другими названиями: «Воля вольная», «Воля народная», «Воля свободная» и др.

«Новое слово» — ежедневная газета / Ред. — изд. Н. А. Астапов. — М., 1918.

Коутс Алберт (1882–1953) — английский дирижер. В 1911–1919 гг. дирижер Мариинского театра в Петербурге. Работал в Германии, Великобритании, Южной Африке.

…в Москве на днях в одну ночь убито семьдесят семь общественных деятелей… — 23 сентября 1919 г. московская «Правда» (№ 211) сообщала: «Недавно в Москве раскрыта ВЧК белогвардейская организация так называемого „Национального центра“. Захваченные при обысках документы, вместе с показанием самих арестованных, раскрывают гнусную картину шпионства в пользу Деникина, Юденича и Колчака, с одной стороны, и дают целый ряд указаний на предполагавшееся восстание против Советской власти, с другой. <…> Во главе организации стоял хорошо известный в Москве кадет, бывший землевладелец Н. Н. Щепкин. Кроме него, входил ряд профессоров, педагогов и студентов, целый ряд генералов и полковников царской службы и вообще бывших офицеров, два князя и т. д. <…> По постановлению ВЧК расстреляно 67 членов „Национального центра“» (Преображенский Е. Кто заговорщики?). В. Н. Муромцева-Бунина записала в дневник 11 (24) сентября 1919 г.: «Свершилось то, чего я так боялась: в Москве восстание, которое подавлено в самом начале. 77 человек расстреляно, среди них Щепкин, Астров, инж. Кузнецов, Алферов и многие другие» («Устами Буниных». — Т. 1. — С. 315).

…социалистический конгресс… — речь идет о конференции Бернского Интернационала (Люцерн, август 1919).

Церетели Ираклий Георгиевич (1881–1959) — один из лидеров меньшевизма. В 1917 г. министр Временного правительства, с 1918 г. — меньшевистского правительства в Грузии.

…сидит возле избы солдат-дезертир, курит и напевает… — ср.: «Окаянные дни», запись от 15 мая 1919 г. (Бунин-1990. — С. 142).

Верховный Главнокомандующий из адвокатов… — имеется в виду А. Ф. Керенский (см. коммент. на с. 475–476).

Минор Осип (Иосиф) Соломонович (1861–1934) — политический деятель. С 1902 г. — эсер. 7 июля 1917 г. на 1-м заседании новой московской Городской думы избран ее председателем. Октябрьскую революцию не принял. С 1918 г. в эмиграции, где продолжал активно работать в партии эсеров. Член редакции «Воли России».

Спиридонова Мария Александровна (1884–1941) — политический деятель, эсер. В 1917–1918 гг. один из лидеров партии левых эсеров. С ноября 1917 г. член ВЦИК. С середины 1918 г. решительно выступила против большевиков. В октябре 1920 г. была задержана, некоторое время провела в лазарете ВЧК и в тюремной психиатрической лечебнице. С сентября 1921 г. жила в изоляции и под контролем ВЧК в подмосковной Малаховке, с 1925 г. в ссылке, с 1938 г. в тюрьме. 11 сентября 1941 г. по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР расстреляна.

Духонин Николай Николаевич (1876–1917) — с мая 1916 г. генерал-квартирмейстер штаба Юго-Западного фронта; с августа 1917 г. генерал-лейтенант, начальник штаба Западного фронта. С 3 (16) ноября 1917 г. исполнял обязанности Верховного Главнокомандующего; решением Совета народных комиссаров 9 (22) ноября 1917 г. отстранен от должности. Убит солдатами у вагона Крыленко 20 ноября (3 декабря) 1917 г. после занятия им Ставки в Могилеве. По одной из версий убийство было совершено переодетым немецким офицером.

Карахан (Караханян) Лев Михайлович (1889–1937) — советский государственный деятель. Секретарь советской делегации на переговорах о Брестском мире. В 1918–1920, 1927–1934 гг. зам. наркома иностранных дел.

…убил… за одного Урицкого тысячу ни в чем не повинных людей… как с торжеством писала «Красная газета»… — «Красная газета» — издание Петроградского Совета рабочих и крестьянских депутатов — выходила двумя выпусками (утренним и вечерним). Имеются в виду воззвания «Красной газеты» в вечернем выпуске 30 августа 1918 г. (№ 158): «Убит Урицкий. На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором. <…> За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов». Утренний выпуск 31 августа 1918 г. (№ 181): «Кровь за кровь. Без пощады, без сострадания мы будем избивать врагов десятками, сотнями. Пусть их наберутся тысячи. Пусть они захлебнутся в собственной крови! <…> За кровь товарища Урицкого, за ранение тов. Ленина, за покушение на тов. Зиновьева, за неотмщенную кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов — пусть прольется кровь буржуазии и ее слуг — больше крови!» В утреннем выпуске «Красной газеты» за 4 сентября 1918 г. (№ 163) передовая статья «Начало сделано» сообщала: «Вместо обещанных нескольких тысяч белогвардейцев и их вдохновителей — буржуев расстреляно едва несколько сот». См. также коммент. на с. 477–478.

27. Пропуск строки в подлиннике (ред.)

© 2000- NIV