Саакянц Анна: Проза позднего Бунина

Проза позднего Бунина

I

Свою книгу «Жизнь Арсеньева» Иван Алексеевич называл «Истоки дней». Писал он ее, с перерывами, с 1927 по 1938 год. Но готовился к ней очень давно и исподволь, — вероятно, тогда, когда прочно чувствовал себя зрелым писателем, которому, как всякому творческому человеку, хочется оставить свой след на земле.

«Во все времена и века, — писал он, — с детства до могилы томит каждого из нас неотступное желание говорить о себе — вот бы в слове и хотя бы в малой доле запечатлеть свою жизнь. И вот первое, что должен я засвидетельствовать о своей жизни: это нерасторжимо связанную с нею и полную глубокого значения потребность выразить и продлить себя на земле… Да, Книга моей жизни — книга без всякого начала… Но она и без конца, потому что, не понимая своего начала, не чувствуя его, я не понимаю, не чувствую и смерти… Не раз испытал я нечто поистине чудесное. Не раз случалось: я возвращаюсь из какого-нибудь далекого путешествия, возвращаюсь в те степи, на те дороги, где я некогда был ребенком, мальчиком, — и вдруг, взглянув кругом, чувствую, что долгих и многих лет, прожитых мною, как не бывало. Я чувствую, что это совсем не воспоминание прошлого: нет, просто я опять прежний, опять в том же самом отношении к этим полям и дорогам, к этому полевому воздуху, к этому тамбовскому небу, в том же самом восприятии и их и всего мира, как это было вот здесь, вот на этом проселке в дни моего детства, отрочества… Нет слов передать всю боль и радость этих минут, все горькое счастье, всю печаль и нежность их!.. Не раз чувствовал я себя не только прежним собою — ребенком, отроком, юношей, но и своим отцом, дедом, прадедом, пращуром; в свой срок кто-то должен и будет чувствовать себя — мною…»

Вот таким настроением был охвачен писатель, когда писал Арсеньева — «Книгу своей жизни». И всегда-то Иван Алексеевич, как мы помним, работал трудно, потому что был требователен к себе сверх меры, а тут прибавилась новая проблема, новая «мука»: как написать жизнь человека от этих самых «истоков дней» до взрослого состояния? Вера Николаевна Муромцева-Бунина вспоминала о мучениях писателя, не знавшего, как приступить к третьей части (или «книге», как называл сам Бунин). Но вот третья часть написана — и новые терзания: «В сотый раз говорю — дальше писать нельзя! — сокрушался Бунин, не решаясь начать четвертую. — Жизнь человеческую написать нельзя! Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет — три книги, потом сорок лет — в одной — неравномерно… Знаю. Да что делать?»

Всего написано было пять частей, а герой — Алексей Арсеньев доведен до двадцатилетия. Как ни убеждали Ивана Алексеевича продолжить книгу, больше он к ней не возвращался…

К какому жанру можно отнести «Жизнь Арсеньева»? Если в двух словах, то это — художественная биография. Если говорить более подробно и по существу, то в ней слито несколько жанров: кроме художественной биографии, «Жизнь Арсеньева» вбирает в себя и мемуары, и лирико-философскую прозу. А пятая ее часть, кроме всего прочего, — еще и повесть о любви; как по замыслу, так и по воплощению она близка к книге рассказов «Темные аллеи», которую Бунин напишет позже.

Некоторые современники рассматривали «Жизнь Арсеньева» как биографию самого автора. Ивана Алексеевича это приводило в негодование. Он утверждал, что его книга автобиографична лишь постольку, поскольку автобиографично всякое вообще художественное произведение, в которое автор непременно вкладывает себя, часть своей души. Сам же он именовал «Жизнь Арсеньева» автобиографией вымышленного лица. Справедливо утверждая, что целиком «жизнь человеческую написать нельзя», Бунин перед началом очередной части своей книги каждый раз останавливался перед проблемой отбора самого важного. Он писал свою книгу, как бы сжимая время, соединяя несколько лет в один год. Это уплотнение времени писатель осуществил не только в том отношении, что соединял события, происшедшие в разное время. Главное было в том, что спрессовывались, сливались внутренние, душевные переживания героя, который очень быстро взрослел. Проще же говоря: по интенсивности чувств и мыслей «арсеньевский» год — это несколько «бунинских» лет, а сам Алексей Арсеньев — как бы «сконцентрированный» автор, в главных чертах его личности.

Но это еще не все. Бунин наделяет Арсеньева в первую очередь чертами художника, поэта. Потому что, как мы знаем, сам Бунин считал себя всю жизнь главным образом лирическим поэтом, и уже потом — прозаиком. И понятно, что замысел книги об Алексее Арсеньеве был именно замысел написать «жизнь артиста» — поэта, в чьей душе уже с детства переплавляются «все впечатленья бытия», чтобы впоследствии быть претворенными в слове. Таким образом, действительно, «Жизнь Арсеньева», с одной стороны — автобиография вымышленного лица, некоего собирательного «рожденного стихотворца», а не просто Ивана Алексеевича Бунина. С другой же стороны, эта книга — самая откровенная, лирическая, исповедальная из бунинских творений. В этом ее диалектика, слияние в ней реальности и вымысла, или, если перефразировать слова Гете, слияние правды и поэзии (Гете так и назвал книгу об «истоках» своих дней: «Поэзия и правда»). Отсюда и двуплановость книги: постоянное присутствие автора, прошедшего уже длинный жизненный путь, его теперешняя точка зрения, его сегодняшнее мироощущение, как бы вливающееся в то, давнее; взаимопроникновение былого и настоящего. Возврат шестидесятилетнего человека в собственное детство и юность — и тут же «скачок» в сегодняшний день, в собственную старость. Растворение в прошлом, а вслед — его воссоздание из далека прошедших десятилетий. Все это создает некий льющийся «поток сознания», выраженный в такой же текучей, непрерывающейся, неспешной и плавной, с длинными периодами, лирической прозе; в нее легко погрузиться, но из нее трудно выйти: она влечет за собой, и убыстрить наш путь в ней невозможно; читая, нельзя пропустить ни слова, иначе рассыплется целое, нарушится слиянность настоящего и прошлого, запечатленная в этом речевом потоке. Вчитаемся же в эту магическую, волшебную прозу:

«В те дни (прежде чем покинуть родительское гнездо. — А. С.) я часто как бы останавливался и с резким удивлением молодости спрашивал себя: …что же такое моя жизнь в этом непонятном, вечном и огромном мире, окружающем меня, в беспредельности прошлого и будущего и вместе с тем в каком-то Батурине, в ограниченности лично мне данного пространства и времени? И видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дел и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей, иногда называемых событиями; есть беспорядочное накопление впечатлений, картин и образов, из которых лишь самая ничтожная часть (да и то неизвестно, зачем и как) удерживается в нас; есть и непрестанное, ни на единый миг нас не оставляющее течение несвязных чувств и мыслей, беспорядочных воспоминаний о прошлом и смутных гаданий о будущем; а еще — нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уже никак нельзя уловить и выразить, и — связанное с ним вечное ожидание: ожидание не только счастья, какой-то особенной полноты его, но еще и чего-то такого, в чем (когда настанет оно) эта суть, этот смысл вдруг наконец обнаружатся».

Так выражает писатель душевное состояние юноши, почти мальчика (Арсеньеву здесь нет и шестнадцати). Но ведь герой, как уже было сказано, это «сконцентрированный» автор. Это — как бы Иван Алексеевич Бунин, у которого детство, отрочество и юность сложились столь благоприятно и гармонично, что он, не потеряв ни часа драгоценного времени, только и занимался тем, что взрослел, мужал, набирал духовные силы. В действительности было совсем иначе. Бунин горько сетовал, вспоминая, как убого, плохо он прожил столько лет, что у него совершенно пропали самые лучшие, самые нежные годы. «Разве я так писал бы, — жаловался он, — если бы я в юности жил иначе, если бы я больше учился, больше работал над собой… если бы у меня в молодости не было такой нужды. Восемнадцатилетним мальчиком я был уже фактическим редактором „Орловского вестника“, где я писал передовицы о постановлениях святейшего Синода, о вдовьих домах и быках-производителях, а мне надо было учиться и учиться по целым дням!»

Но Бунин несправедлив к себе. С юности он, можно сказать, каждодневно учился у жизни, — так же, как учится у жизни его Арсеньев, впитывая в себя все, что дает ему жизнь, вплоть до таких, казалось бы, малоблагоприятных обстоятельств, как глушь, заброшенность и одинокость усадебного, существования с бесконечно однообразными зимними вечерами… О том, как в действительности проходили эти вечера, говорит нам такая сохранившаяся запись шестнадцатилетнего Вани Бунина:

«Вечер. На дворе, не смолкая, бушует страшная вьюга. Только сейчас выходил на крыльцо. Холодный, резкий ветер бьет в лицо снегом… Холод нестерпимый.

Лампа горит на столе слабым тихим светом. Ледяные белые узоры на окнах отливают разноцветными блестящими огоньками. Тихо. Только завывает метель да мурлычет какую-то песенку Маша (сестра. — А. С.). Прислушиваешься к этим напевам и отдаешься во власть долгого зимнего вечера. Лень шевельнуться, лень мыслить.

А на дворе все так же бушует метель. Тихо и однообразно протекает время».

Алеше Арсеньеву, напротив, из детства больше всего запомнились летние дни, притом непременно солнечные, сияющие, с цветами, бабочками, птицами. И дальше, охватывая памятью свое отрочество и юность, он лишь упоминает о множестве долгих «серых и жестоких зимних дней», когда «по целым неделям несло непроглядными, азиатскими метелями», — и тут же признается, что сразу мысль переносит его на «бал в женской гимназии». Если же речь идет о природе, она вспоминается ему опять-таки непременно летней, цветущей, поющей, благоухающей, с ясными лунными ночами. «У памяти хороший вкус», — гласит известная пословица; у поэтической памяти — особенно, — как бы хочет сказать автор «Арсеньева». Так, на протяжении всей книги, правда преображалась в поэзию…

В этом смысле интересен и характерен образ отца Арсеньева. Его прототипом послужил отец писателя, Алексей Николаевич Бунин. В книге это — человек, неотразимый в своем обаянии, хотя и «грешный», вспыльчивый и отходчивый, беспечный и жизнелюбивый, распространяющий вокруг себя ощущение радости жизни, талантливая артистическая натура. Бунин очень сдержанно показывает так называемую обратную сторону медали; распущенность, безответственность отца по отношению к семье, что привело ее к полнейшему разорению. На все это в «Жизни Арсеньева» лишь вскользь намекается; об осуждении, даже о суждении и речи нет; в книге царит яркий и праздничный (от слова праздник и праздность одновременно) человек, — тот, кому обязан сын многими светлыми чертами своего характера, — отец поэта.

Можно ли подумать, что Бунин прикрашивал в своей книге лица и события? Нет. Думать так было бы ошибкой. Надо понять прежде всего вот что. «Жизнь Арсеньева» писалась в тот период жизни Бунина, когда свойственный ему повышенный «вкус существования» не только не ослабевал с годами, а, напротив, все более и более укреплялся.

Обостренное, радостное и волнующее чувство жизни, ее «тайн и бездн», каждого ее мгновения имело обратной стороной столь же повышенное и тревожное ощущение конца, такой же неразгаданности его, как и начала всякого существования. Не первый терзался Бунин думами о том, что человек не знает своего начала, не помнит, не может помнить его, и точно так же не знает, не постигает своего конца, того, что будет, когда оборвется его жизнь. Эта мысль, рожденная еще в бунинских путевых дневниках десятых годов, кочует по многим зрелым и поздним его произведениям. Неотступно присутствует она и в «Жизни Арсеньева», не всегда высказанная прямо, но подразумеваемая постоянно. Как всякого истинного художника и незаурядную личность, Бунина томило, говоря словами Л. Н. Толстого, «созерцание двух концов жизни каждого человека». Интересно, что так называемое сиюминутное существование приобретало с годами для Ивана Алексеевича все большую ценность, хрупкость, хотелось уберечь его от ударов судьбы, каждый из которых мог оказаться роковым, продлить его, порою томительное, очарование. «Нет, мучительно для меня жить на свете! Все Меня мучает своею прелестью!» — записала современница слова Бунина. И еще Иван Алексеевич мучился страхом потери близких людей, безуспешно внушал себе, что ни к кому не следует привязываться сильно, но, разумеется, оставался верен своей горячей и страстной натуре. А еще он, особенно на склоне лет, совершенно не в состоянии был выносить разговор о людских жестокостях, зверствах, преступлениях. Современница вспоминает, что при первом же малейшем намеке на «тяжелую» тему Иван Алексеевич расстраивался так, что разговор приходилось тут же пресекать… Так и Арсеньев… Словно не желает видеть в жизни ничего злого, уродливого, страшного.

Такой подход к изображаемому не был идеализацией, ибо Бунин, будучи человеком горячим и пристрастным, просто не умел смягчать изображение событий и фактов. Он лишь миновал то, о чем ему не хотелось говорить, либо ограничивался упоминанием (как, например, сильно укоротил в «Арсеньеве» долгие зимние месяцы и продлил дни короткого русского лета). Должно быть, потому и не стал он писать продолжение своей книги, что пришлось бы говорить о многом тяжелом и заново испытать пережитые некогда глубочайшие потрясения…

Зато когда Бунин хотел предаться воспоминаниям об истоках своих дней, — то написанное обретало под его пером почти документальную точность. Например, переживания мальчика Арсеньева, связанные со смертью его сестры Нади, близки тому, что испытывал маленький Ваня Бунин после кончины младшей сестры Саши. «В тот февральский вечер, когда умерла Саша, — вспоминал он, — и я (мне было тогда лет 7–8) бежал по снежному двору в людскую сказать об этом, я на бегу все глядел в темное облачное небо, думая, что ее маленькая душа летит теперь туда. Во всем моем существе был какой-то остановившийся ужас, чувство внезапного совершившегося великого, непостижимого события». Или когда Бунин описывает влюбленность юного Арсеньева «на поэтический старинный лад» в Лизу Бибикову, то это опять-таки тесно связано с воспоминаниями Ивана Алексеевича о своей юношеской поре: о влюбленности в родственницу соседей, красивую девочку с голубыми «волоокими» глазами. «Я решил не спать по ночам, ходить до утра, писать… Я чуть не погубил себе здоровье, не спал почти полтора месяца, но что это было за время! Под моим окном рос, цвел в ту пору жасмин, я выпрыгивал прямо в сад, окно было очень высоко над землей; тень от дома лежала далеко по земле, кричали лягушки, иногда на пруду резко выкрикивали испуганные утки… я выходил в низ сада, смотрел за реку, где стоял на горе ее дом… И так до тех пор, пока не просыпалось все, пока не проезжал водовоз с плещущей бочкой». В пятой главе третьей части, где Арсеньеву идет шестнадцатый год, писатель говорит о его «повышенном душевном строе», приобретенном «за чтением поэтов, непрестанно говоривших о высоком назначении поэта, о том, что „поэзия есть бог в святых мечтах земли“» (последняя строка из перевода В. А. Жуковского немецкой драмы «Камоэнс». — А. С). А в дневнике 1885 года пятнадцатилетний Бунин пишет: «…поэзия есть бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский… Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная… Да! и на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души…» Документальная точность? Да, но вернее было бы сказать: благодарная память сердца. Здесь — редкий случай, когда возраст автора и его героя совпал. Что же до точности воссоздания различных подробностей, то она проходит через всю книгу, притом ничуть не противоречит, а, напротив, даже помогает творческому переосмыслению. Переосмыслены не столько сами лица и события, сколько авторское отношение к ним. Вот интересный пример — рассказ о приезде Арсеньева в Харьков к старшему брату Георгию (в котором писатель вывел своего брата Юлия Алексеевича), об отношении к его деятельности и к его единомышленникам. Бунин воссоздал свой приезд к Юлию в Харьков. Ему самому тогда было восемнадцать лет, Арсеньеву нет и шестнадцати. О среде молодых революционеров, куда попал Алексей Арсеньев, сказано так: «Уж как не подобала она мне! Но к какой другой мог присоединиться я?» Между тем сам Бунин в юности находился под сильнейшим влиянием старшего брата, его идей и его товарищей. Именно брату обязан он своими вольнолюбивыми юношескими стихотворениями, хотя и слабыми в литературном отношении, зато совершенно искренними, — Бунин вообще никогда и ни в чем не кривил душой, и если он бывал в кружке старшего брата, значит, и Юлий, и его друзья были интересны ему. Естественно, что одни люди ему нравились, других он, в силу пристрастности и нетерпимости своего характера, не принимал, но это не мешало ему с интересом участвовать в их дискуссиях. Об этом пишет в своей книге В. Н. Муромцева-Бунина: она утверждает, что многое в среде Юлия, несмотря ни на что, было «приятно» молодому Бунину. И когда Арсеньев говорит, что ему «тяжко, неловко» среди этих людей, то это утверждает именно вымышленное лицо — юноша с душой «позднего» Бунина…

Такое переосмысление автором некоторых моментов своей жизни ни в чем не нарушает, однако, главной правды: правды исповеди поэта. В эту исповедь, творческую и человеческую, втянут весь мир, окружающий Алешу Арсеньева. Этот мир начинается с самых первых запомнившихся, как ему кажется, лучей света, вырвавших младенца из тьмы небытия, с момента появления его на свет. Само рождение в мир, осознание этого события идет в сокровищницу душевных впечатлений Алексея Арсеньева, чтобы на всю жизнь остаться там:

«Я помню большую, освещенную предосенним солнцем комнату, его сухой блеск над косогором, видным в окно, на юг… Только и всего, только одно мгновение! Почему именно в этот день и час, именно в эту минуту и по такому пустому поводу впервые в жизни вспыхнуло мое сознание столь ярко, что уже явилась возможность действия памяти? И почему тотчас же после этого снова надолго погасло оно?»

Так же на всю жизнь входят в душу Арсеньева, как бы запечатлевают себя в нем его отец и мать. Как и сам Бунин, Алексей Арсеньев — истинный сын своих родителей, очень ясно унаследовавший черты и того и другого. От отца — талантливость, артистичность натуры, обаяние, жизнелюбие, вспыльчивость, горячность. От матери, бывшей полною противоположностью отцу, — мечтательность, «неумеренную чувствительность», лиризм, созерцательность и страстную любовь к поэзии. Вот как сказано в «Жизни Арсеньева» о матери:

«С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст?»

Так Бунин устами Арсеньева сделал признание в любви своей матери. В жизни, вспоминала Вера Николаевна, эту нежную и «горькую» любовь он прятал столь глубоко, что никогда и ни с кем не говорил о ней.

Огромную роль в числе тех, кто в ранние годы сильно повлиял на формирование характера Арсеньева, сыграл его домашний учитель Баскаков, вольнолюбивый чудак, романтик и умница, превыше всего в жизни ставивший свою независимость. В Баскакове Букин вывел своего домашнего догимназического учителя Н. О. Ромашкова. Алеша Арсеньев был, что называется, воском в руках Баскакова, который «для своих рассказов… чаще всего избирал… все, кажется, наиболее горькое и едкое из пережитого им, свидетельствующие о людской низости и жестокости, а для чтения — что-нибудь героическое, возвышенное, говорящее о прекрасных и благородных страстях человеческой души». Баскаков «заразил» мальчика этим неравнодушием к бытию. Страницы «Арсеньева», в которых говорится о воздействии Баскакова на ум и сердце юного героя, — предельно автобиографичны. Эти две противоположные и притом дополняющие одна другую черты — острота зрения на жизненные уродства и страстная тяга к прекрасному, гармоническому, — очень ярко осуществились, мы знаем, и в личности, и в творчестве самого Бунина.

Все окружение, начиная с родных и близких, вплоть до «беспутных» соседей, проматывающих свои последние доходы, — оставляло след в душе Алеши Арсеньева, так или иначе влияло на его внутреннее развитие. Но люди были лишь частью огромного мира, который входил в ум и сердце героя, и в первую очередь, конечно, природой. Бунин «подарил» Арсеньеву свою страстную влюбленность в природу, сверхчувствительность к ней. Философско-созерцательное отношение к природе, размышления над ее загадками побуждало Арсеньева к раздумьям (не по возрасту зрелым) о загадках и смысле самого бытия. Всякое жизненное впечатление «переплавлялось» в сознании мальчика; его душа не «ленилась», а, напротив, неустанно вела свою «тайную работу».

Пять книг «Жизни Арсеньева» — это пять этапов, пять вех этой духовной работы, происходящей в герое. Дом, родители; окружающая природа; первая увиденная смерть; общение с Баскаковым; религия; чтение Пушкина и Гоголя; преклонение перед братом Георгием; казенщина и серость гимназии; первые влюбленности; стремление познать мир и первые путешествия. И — уже со школьных лет (а может быть, и еще раньше?) смутное желание выразить, сказать себя, томление от невозможности это сделать, — первые мечты о творчестве. Арсеньеву хочется «что-нибудь выдумать и рассказать в стихах», «понять и выразить что-то происходящее» в нем самом. Это неопределенное что-то Бунин, много позже, из дали прошедших десятилетий, вкладывает в уста совсем еще мальчика (Арсеньев всего в третьем классе гимназии): «…Как ни грустно в этом непонятном мире, он все же прекрасен и нам все-таки страстно хочется быть счастливыми и любить друг друга».

Пятая книга — самая важная часть «Жизни Арсеньева». В ней, по сравнению с предыдущими частями, автор особенно сильно «сконцентрировал» себя в герое. В Алексее Арсеньеве — лирическом поэте. Развитие в Арсеньеве художника показано через главное событие его юности: любовь к Лике («Лика» — так первоначально называлась пятая часть). Иван Алексеевич Бунин здесь воскрешает свою любовь к Варваре Владимировне Пащенко. В пору этой любви Иван Бунин был на четыре года старше Алексея Арсеньева. За время любви к Лике (тоже примерно четырехлетней, как у Бунина) Арсеньев переживает добрых пятнадцать «бунинских» лет. Поэтому и чувство его меняется очень сильно. Любовь Арсеньева и Лики как бы предстает в двуединстве воссоздания и преображения. Воссоздано — и очень точно — юношеское горячее чувство Бунина, которое он изливал в письмах к В. В. Пащенко 1890–1894 годов. Самая последняя фраза книги — о сне Арсеньева — очень близка к неотправленному письму Бунина к Пащенко 1898 года, написанному через три с лишним года после их разрыва.

«Я видел тебя нынче во сне — ты будто лежала, спала, одетая, на правом боку — черты лица были так хороши и женственны, во сне щечки разрумянились, — от тебя веяло теплотой сна — и я ладонь правой руки подложил тебе под голову, и ты с прикрытыми глазами улыбалась, а я целовал тебя нежно-нежно, наслаждаясь тобою, твоей нежностью, теплотою».

Письмо это осталось в России, и вряд ли его помнил Бунин, — но такова была сила его творческой памяти…

Описание любви Арсеньева и Лики в первых главах — пылкое, горячее чувство Арсеньева — и неустойчивое, переменчивое отношение Лики, которая плохо понимала его, была невнимательна и от равнодушия переходила к внезапным проявлениям нежности, — во многом автобиографично. Здесь Лика близка к тому типу женщин, не умеющих и не научившихся любить, который впервые был назван в «Снах Чанга», выведен в «Митиной любви» и «Деле корнета Елагина», позже — в рассказе «Чистый понедельник». Прообразом этого типа, несомненно, была В. В. Пащенко. Она первая объяснилась Бунину в любви, однако в своем чувстве к нему никогда не была уверена и упрекала его в том, что он недостаточно ее любит; на его письма отвечала редко и неохотно и, наконец, бессильная разобраться в путанице чувств, оставила его и ушла к другому человеку.

Арсеньев в первых главах весь поглощен любовью к Лике. Талант будущего поэта пока еще не проявился в нем с достаточной силой, и Арсеньев живет только своей любовью. Так было и с Буниным. Он был близок к самоубийству, когда Варвара Владимировна покинула его; продолжал мучиться, хотел «стереть с лица земли все эти проклятые воспоминания, которые терзают меня этой проклятой любовью», — и затем переходил к взрывам нежности, к минутам, «когда из тайников сердца поднялось что-то невыразимое, нежное, отзвук моей безумной любви к тебе».

У Арсеньева было иначе. Начиная с одиннадцатой главы, воссоздание уступает место преображению, очень сильному «сгущению» внутренних событий в жизни героя; происходит очень быстрое его взросление. Расставшись на время с Ликой (в тот момент ему не более восемнадцати лет), он целиком уходит в свой внутренний мир. Бунин опускает тяжелые годы своей жизни, годы нужды, случайной и неинтересной работы, душевной депрессии. Арсеньев как бы перешагивает весь этот период. Оставшись наедине с самим собой, он весь отдается борьбе с «неосуществимостью»: с тем, что он стремится выразить в слове и что пока не удается ему. Эта борьба за самое главное счастье — научиться «образовать в себе из даваемого жизнью нечто истинно достойное писания» — заслоняет все другие чувства и стремления. И вот, в один прекрасный день, когда на место душевных терзаний и мучительных поисков приходит озарение: спокойствие и очень простое решение: «без всяких притязаний, кое-что вкратце записывать — всякие мысли, чувства, наблюдения». Так рождается художник-лирик, поэт, который должен писать обо всем, что наблюдает и чувствует. Так рождается чувство долга художника, столь же органичное, сколь и сама потребность творчества.

Такие ощущения Арсеньева — автобиографичны (хотя, конечно, сдвинуты во времени). Бунин, мы знаем, всегда считал, что таланту нельзя давать лениться, надо его все время развивать, не давать себе остановки, работать, не позволять распускаться при мыслях о том, что писать якобы не о чем. Настоящий художник всегда найдет, о чем сказать. В этом смысле замечательно его письмо, написанное еще в 1912 году к Телешову: «…наберись смелости говорить смело: мне скучно, мне все равно и вот почему, жил я вот так-то, видел и вижу вот то-то, вчера в кружке был, среди мертвецов и обжор, а хотелось бы мне того-то и того-то…» Или взять его высказывание о Пушкине, сделанное в молодые годы: «Мы почти ничего не знаем про жизнь Пушкина… А сам он ничего о себе не говорил. А если бы он совершенно просто, не думая ни о какой литературе, записывал то, что видел и что делал, какая это была бы книга! Это, может, было бы самое ценное из того, что он написал. Записал бы, где гулял, что видел, читал…» И другие слова, сказанные позже: «Надо, кроме наблюдений о жизни, записывать цвет листьев, воспоминание о какой-то полевой станции, где был в детстве, пришедший в голову рассказ, стихи… Такой дневник есть нечто вечное».

В эту пору творческого пробуждения у Арсеньева изменился характер: он стал мужественнее, проще, добрее, спокойнее. Таким преображенным застала его после разлуки Лика — и тут они как бы поменялись ролями. «Теперь уже я (как прежде, в Орле, она) хотел быть любимым и любить, оставаясь свободным и во всем первенствующим». Это произошло потому, что Арсеньев нашел свою жизненную цель и опору — в творчестве; остальное было второстепенно по сравнению с главным: с его творческой свободой, которая для него непременно включала в себя и его право увлекаться другими женщинами («я поэт, художник, а всякое искусство, по словам Гете, чувственно»). И, продолжая любить Лику, но теперь уже иначе, Арсеньев, вполне в духе позднего Бунина, говорит о том, что возможность их с Ликой «вечной неразлучности» вызывала у него недоумение. «Неужели и впрямь мы сошлись навсегда и так вот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь дом, детей?..» Впрочем, такое настроение не было новым для Арсеньева. Когда еще в детстве старший брат Николай шутливо стал рисовать ему его будущее — «когда подрастешь, будешь служить, женишься, заведешь детей» и так далее, Алеша «вдруг так живо почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался». У Лики же ничего, кроме ее любви, не было в жизни, а она полюбила Арсеньева по-настоящему, и ей хотелось, чтобы он жил только ею. Но этого он теперь и не мог. И поскольку Лика, несмотря на то что тоже во многом изменилась за эти годы, все-таки не была рождена спутницей художника, которая могла бы раствориться в нем, в его жизни, в его интересах, — то постепенно их любовь стала сходить на нет. Бунин показывает неизбежность такого конца: Лика не смогла в конечном счете полюбить Арсеньева так, как нужно было ему, для него, а не для себя, ушла от него и вскоре умерла.

Так умерла любовь Арсеньева, оставшись в то же время навсегда в нем, с ним — в виде Памяти, неоскудевающего источника всякого творчества. И заключительной нотой звучит на последней странице «Жизни Арсеньева» голос писателя, перекликаясь со словами, написанными около пятидесяти лет назад в письме к В. В. Пащенко:

«Так нежно и хорошо я любил тебя, что лучшие минуты этого чувства останутся для меня самыми благородными и чистыми ощущениями во всей жизни».

«Жизнь Арсеньева» — главная книга Бунина, главная потому, что она, при своем невеликом объеме, как бы обняла собою все написанное им до нее.

II

Поглощенный продолжением работы над «Жизнью Арсеньева», Бунин в начале 30-х годов пишет редкие рассказы на различные сюжеты, объединенные, однако, общей внутренней темой. Это, во-первых, тема любви, которая на земле долго длиться не может, а если она оказывается длительной — то лишь в мечте поэта. Такою была любовь великого Петрарки (рассказ «Прекраснейшая солнца»). Эта любовь оказалась сильнее смерти, потому что Петрарка любил Лауру не только при ее жизни, но и тогда, когда ее не стало, а он был уже старым человеком. «Двадцать один год он славил земной образ Лауры; еще четверть века — ее образ загробный. Он сосчитал, что за всю жизнь видел ее, в общем, меньше года; но и то всё на людях…» Но любовь Петрарки никогда не кончилась, ибо осталась навсегда в его творениях.

Совсем другая тема — в этюде «Остров Сирен» — кончина беспримерного тирана и злодея римского — «цезаря» Тиберия; Бунин, как мы знаем, любил иной раз прикоснуться (ненадолго, чтобы тут же с отвращением отшатнуться) к злу, творимому на земле людьми… В ироническом рассказе «Жилет пана Михольского» писатель дает презрительный портрет некоего самодовольного господина, убежденного, и вполне серьезно, что великий Гоголь на одном из званых вечеров… позавидовал его нарядной жилетке… А рассказ «Апрель» являет собой один из эпизодов повести «Митина любовь», не вошедший в окончательный текст. Этот рассказ писатель включил в первое издание книги рассказов о любви «Темные аллеи».

«Темные аллеи». Над этой книгой Бунин работал с 1937 по 1945 год.

Эти годы были для него очень тяжелыми. Сначала — нужда, да и просто бедность, после того как была прожита и вдобавок в значительной части роздана нуждающимся писателям Нобелевская премия, которую Бунину присудили в 1933 году за «Жизнь Арсеньева». Затем последовали годы фашистской оккупации. Сотрудничать с гитлеровцами Бунин наотрез отказался, переехать в Америку — тоже и всю войну прожил в Грассе. Там, в сентябре 1939 года, Иван Алексеевич с Верой Николаевной поселились на вилле «Жан-нет», владелица ее во время войны уехала в Англию и сдала дом. Дом стоял на крутой горе и был окружен садом, который переходил в лес. Кроме Буниных, на вилле жили еще несколько человек, в их числе — любимица Ивана Алексеевича, шестилетняя девочка, которая, к его большой грусти, вскоре с матерью уехала. Зато остался, и на долгие годы, бездарный и бесцеремонный писатель-нахлебник Л. Зуров. Жалея Веру Николаевну, привязавшуюся к нему, как к сыну, Бунин терпел его присутствие с великой кротостью, что лишний раз свидетельствует о его столь же великой, хотя и не для всех открытой доброте…

Нужда сопровождала писателя неотступно. «Живем мы все хуже и хуже, — писал он в марте сорок первого, — истинно на пище Святого Антония, но и эта пища становится уже до смешного дорога. Кроме того, пропадаю от налогов…»

Здоровье ухудшалось, наступала старость. Писателя сопровождало страшное, неотступающее одиночество, о чем свидетельствуют сохранившиеся записи Ивана Алексеевича. Вот одна:

«Нынче особенно великолепный день. Смотрел в окна своего фонаря. Все долины и горы кругом в солнечно-голубой дымке… Справа, вдоль нашей каменной лестницы зацветают небольшими розовыми цветами два олеандра с их мелкими острыми листьями; И одиночество, одиночество, как всегда!..»

И дальше — множество записей о безвыходной тоске, одиночестве, о тупой, тихой грусти, безнадежности…

И позже, в 1945 году, жена Бунина писала знакомой в Париж: «Я уже не говорю о том полном одиночестве, в каком мы живем. Ведь нет ни единого человека, с которым можно поговорить о литературе, об искусстве, обо всем том, чем мы, собственно, живы».

Бунина угнетала война. Он бурно пережил нападение фашистской Германии на его родину, взволнованно следил за военными событиями, переставляя флажки на карте русских городов. Он понимал, что от победы наших войск зависит исход войны. «Озверелые люди продолжают свое дьявольское дело, убийства и разрушение всего, всего! — записывает он в марте сорок второго года. — И все это началось по воле одного человека — разрушение жизни всего земного шара… Нищета, дикое одиночество, безвыходность, голод, холод, грязь — вот последние дни моей жизни. И что впереди? Сколько мне осталось? И чего? Битвы в России. Что-то будет? Это главное, главное — судьба всего мира зависит от этого».

Работа над рассказами книги «Темные аллеи» в те годы составляла для Бунина главную радость жизни. Мало рассчитывая на нее в материальном отношении, он постоянно возвращался к ней в своих письмах и записях.

Но откуда название: «Темные аллеи»? Как вспоминал сам писатель, однажды ему в руки попала книга стихов поэта Огарева, и в стихотворении «Обыкновенная повесть» он наткнулся на строки:

Кругом шиповник алый цвел,
Стояла темных лип аллея…

Эти строки вызвали в памяти Ивана Алексеевича русскую осень, ненастье, большую дорогу и проезжающего в тарантасе старого военного. Возникла картина, а вслед картине — сюжет рассказа, который Бунин и назвал словами, взятыми из стихотворения: «Темные аллеи», — а когда готовил к печати книгу — то оно стало названием всей книги…

О чем она? Какая единая мысль, какая сквозная тема, какое всепоглощающее чувство пронизывают ее?

В своей книге «Освобождение Толстого» Бунин привел слова великого русского писателя, некогда сказанные ему, юноше: «Счастья в жизни нет, есть только зарницы его, — цените их, живите ими».

Такими «зарницами» счастья, озаряющими жизнь человека, Бунин считает любовь. «Любовь не понимает смерти. Любовь есть жизнь», — выписывает Бунин слова Льва Толстого из «Войны и мира», и эти слова могут служить эпиграфом, сквозной темой и камертоном «Темных — аллей».

Эту книгу поистине можно назвать энциклопедией любви. Самые различные моменты и оттенки чувств, возникающих между мужчиной и женщиной, занимают писателя; он вглядывается, вслушивается, угадывает, пытается вообразить всю «гамму» сложных отношений героя и героини. Они самые разные, самые неожиданные. Поэтичные, возвышенные переживания в рассказах «Руся», «Поздний час», «Холодная осень», противоречивые, неожиданные, порою жестокие чувства («Муза»); достаточно примитивные влечения и эмоции (рассказы «Кума», «Начало») — вплоть до животного проявления страсти, инстинкта («Барышня Клара», «Железная шерсть»). Словом, весь любовный путь, от возвышенных переживаний, романтических мечтаний, до вполне прозаических влечений — все исследует писатель, влекомый стремлением постичь загадочную природу человека.

Но в первую очередь и главным образом Бунина, конечно, привлекает подлинная земная любовь, которая, как он считает, являет собою слияние, неразрывность «земли» и «неба», некий абсолют любви, гармонию ее двух противоположных начал, — гармонию, которую постоянно ищут, но не всегда находят все истинные поэты мира…

Такая любовь — не придумана людьми, она встречается, и, может быть, не столь уж редко. Она — огромное счастье, но счастье недолгое, порою — мгновенное, именно как зарница: вспыхнуло — и исчезло. И потому, как считает Бунин, такое чувство не может быть связано с браком. Недаром о супружеских парах в его рассказах вообще, как правило, речи нет. «Неужели неизвестно, что есть странное свойство всякой сильной и вообще не совсем обычной любви даже как бы избегать брака?» — писал он прежде в рассказе «Дело корнета Елагина». И в книге «Темные аллеи» любовь недолговечна. Более того: чем она сильнее, необычнее, тем скорее суждено ей оборваться. Но эта зарница счастья может осветить всю память и жизнь человека. Так, через всю жизнь пронесла любовь к «барину», некогда соблазнившему ее, Надежда, владелица постоялой горницы в рассказе «Темные аллеи». «Молодость у всех проходит, а любовь — другое дело», — говорит она. Двадцать лет не может забыть Русю «он», когда-то молодой репетитор в ее семье. Он помнит в мельчайших подробностях все, что было в то удивительное, самое счастливое лето в его жизни. А героиня рассказа «Холодная осень», проводившая на войну своего жениха, которого через месяц убили, не только тридцать лет хранит в своем сердце любовь к нему, но и вообще считает, что в ее жизни только и был тот холодный осенний вечер, а остальное лишь «ненужный сон».

О счастливой, длящейся, соединяющей людей любви Бунин никогда не пишет, и за этим стоит его твердое убеждение — человека и художника. Соединение жизней любящих — совсем иные отношения, когда нет боли, нет волнения, нет томительно-щемящего блаженства. Все это не интересует писателя. «Пусть будет только то, что есть… Лучше уж не будет», — говорит молодая девушка в рассказе «Качели», отвергая саму мысль о возможности брака с человеком, в которого влюблена. Герой рассказа «Таня» с ужасом размышляет о том, что он будет делать, если возьмет Таню, деревенскую девушку, горничную его родственников, в жены, — а ведь именно ее по-настоящему он только и любит: «Она даже и не подозревает всей силы моей любви к ней! А что я могу? Увезти ее с собой? Куда? На какую жизнь? И что из этого выйдет? Связать, погубить себя навеки?» Он «погубит» себя вовсе не потому, что Таня ему «не пара»; главная мысль писателя в том, что «связать себя навеки» даже с любимой женщиной для бунинского героя значит убить самое Любовь, обратить чувство в привычку, праздник — в будни, волнение — в безмятежность. Так же думал и Арсеньев, ие желавший «жить до самой старости» с Ликой, завести дом, детей… Но если, по сюжету рассказа, герои Бунина все-таки стремятся соединить свои жизни, то в последний роковой момент, когда, кажется, все идет к счастливому завершению, непременно разражается внезапная катастрофа либо возникают неожиданные обстоятельства, вплоть до смерти героев, — для того чтобы «остановить мгновенье» на высшем взлете чувств. Погибает от выстрела ревнивого любовника единственная из женщин, которую по-настоящему полюбил герой рассказа «Генрих». Внезапное появление сумасшедшей матери Руси во время ее свидания с любимым навсегда разлучает героев. А если даже вплоть до последней страницы рассказа все идет благополучно, то в финале рассказа Бунин, всякий раз неожиданно, но неукоснительно сообщает читателю: «На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, — читая газету, вдруг откинул к спинке кресла голову, завел глаза…» («В Париже»); «В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах» («Натали»).

Бунин, по складу своей натуры, остро ощущал всю неустойчивость, зыбкость, драматичность самой жизни (думать так у него было достаточно оснований). И потому любовь в этом ненадежном, хотя и прекрасном мире оказывалась, по его представлению, наиболее хрупкой, недолговечной, обреченной. Такая точка зрения писателя объяснялась его поэтической, эмоциональной природой. Однажды Бунин весьма взволнованно, хотя и полушутя, процитировал чьи-то слова, по-видимому сильно его задевшие: «Часто бывает легче умереть за женщину, чем жить с ней».

Все эти любовные катастрофы, неожиданные обстоятельства с необычайной изобретательностью Бунин придумывал. Да и откуда еще было ему черпать свои сюжеты, когда под рукой не было нужных книг, а главное — весь архив Ивана Алексеевича, к его горю, находился в Париже. Оставалось лишь творческое воображение писателя, которое становилось с годами все более изощренным. В большинстве рассказов «Темных аллей» — острый, напряженный сюжет, в то время, как мы помним, более ранние его произведения часто бесфабульны, Бунин сам сознавал это. «В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, — признавался он, — писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький… — признавался Бунин в 1947 году. — А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться „не по дням, а по часам“, как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, один бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а очень часто кончался, совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял)».

Но при этом напряженный, часто — занимательный сюжет ничуть не мешает и не противоречит психологической убедительности действующих лиц и ситуаций, — до такой степени достоверных, реалистических, что многие утверждали, будто писатель черпал их из собственных воспоминаний. Бунин, действительно, не прочь был в откровенной беседе вспомнить некоторые «приключения» своей молодости; но когда принимался писать, то все затмевала творческая фантазия; и характеры и ситуации писатель изобретал полностью. Естественно, что суждения об автобиографичности его творений задевали Ивана Алексеевича, и вот продолжение только что процитированных слов: «Как же мне после этого, после такой моей радости н гордости не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только потому, что обладаю „необыкновенной памятью“, что я все пишу „с натуры“, то, что со мной самим было, или то, что я знал, видел!» «Никто не верит, что я почти всегда все выдумываю — все, все. Обидно!»

Толчком к «игре» творческого воображения, как много раз вспоминал Иван Алексеевич, служило какое-нибудь мелькнувшее воспоминание, пейзаж, настроение.

Так, например, ему неожиданно, «ни с того ни с сего», представился вечер после грозы и ливня на дороге на одной русской станции, темнеющие небо и земля; а вдали над темной полосой леса еще вспыхивают молнии. И какой-то мужчина стоит на крыльце постоялого двора возле шоссе, очищая с сапог грязь. Рядом — собака… Так родился рассказ «Степа»…

А рассказ «Муза» Бунин придумал, вспоминая зимы в Москве, на Арбате и то время, когда как-то гостил летом на даче своего приятеля писателя Телешова под Москвой. Спустя много лет в Париже однажды проснулся с мыслью, что-надо дать какой-нибудь рассказ для газеты, чтобы покрыть долг, вспомнил вдруг зиму в русском захолустье и написал рассказ «Баллада», — опять-таки «ни с того ни с сего».

Вспоминая о том, как родился рассказ «Визитные карточки», Иван Алексеевич записал, что в июне 1914 года он с братом Юлием плыли по Волге от Саратова до Ярославля. И в первый вечер, после ужина, когда Юлий гулял по палубе, а Иван Алексеевич сидел под окном их каюты, к нему подошла какая-то славная и застенчивая некрасивая молоденькая женщина и сказала, что она узнала его по портретам и что так счастлива его видеть. Бунин разговорился с ней, стал расспрашивать, кто она, откуда, — ее ответов он не запомнил. Вскоре подошел недовольный брат, «молча и неприязненно посмотрел на нас, она окончательно смутилась, торопливо попрощалась». И все. Но, вспомнив это спустя много лет, Бунин выдумал свой рассказ.

Человек самолюбивый и гордый, Бунин всегда настороженно ожидал: как отнесутся к очередному его «детищу»? И бесконечно ценил положительные отзывы, — а читателей было так мало… Когда в мае 1944 года он получил из Парижа письмо, в котором корреспондентка назвала его «учителем» и похвалила рассказ «Ворон», Бунин отнесся к этому с истинно детской радостью. «…Вы меня похвалили в нынешнем письме, и я, как самолюбивый, честолюбивый, гадкий подросток, засопел, покраснел от радости — и вытащил из кармана еще тетрадку — „вот у меня еще есть…“»

Мастерство писателя в рассказах «Темных аллей» достигло необычайной виртуозности и выразительности. Тонко, откровенно и подробно рисует Бунин интимные человеческие отношения, — однако всегда на той неуловимой границе, где высокое искусство ни на йоту не снижается даже до намеков на натурализм. Но это «чудо» достигается ценою великих творческих мук, — как, впрочем, и все, написанное Буниным. Вот, например, запись, свидетельствующая об этих муках: о том, как бесконечно трудно описать прекрасную женщину, не впав в пошлость; надо пытаться, очень упорно, найти слова. И писатель всегда находил эти другие, то есть единственно нужные, необходимые слова и заставлял их звучать откровением. В современной Бунину русской литературе о любви-страсти не было «никогда не написано никем» так, как удалось это ему. Современная смелость сочеталась со строгостью, классичностью языка. Бунин не пошел ни на единую уступку преходящей моде, — и это сочетание новаторства с традиционностью было его художественным открытием, начатым еще раньше в повести «Митина любовь» и рассказе «Солнечный удар». А вот и своеобразная декларация художественного «кредо» писателя. Говоря в рассказе «Генрих» о чувствах, которые возбуждает в мужчине женщина, которая, по библейскому выражению, есть «сеть прельщения человеков», Бунин устами своего героя-поэта выражает свое собственное отношение, нравственное и эстетическое, к тому, как надо писать о любви: «Эта „сеть“ нечто поистине неизъяснимое, божественное и дьявольское, и, когда я пишу об этом, пытаюсь выразить его, меня упрекают в бесстыдстве, в низких побуждениях… Подлые души! Хорошо сказано в одной старинной книге: „Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям“».

И впрямь, подобно живописцу и ваятелю, рисует и лепит Бунин красоту, воплотившуюся в женщине. Начинающая увядать, но все еще красивая Надежда в рассказе «Темные аллеи»; грациозная, чистая и прекрасная девушка Руся, обладающая душевной грацией и красотой; таинственная безымянная красавица — героиня «Чистого понедельника». А в некоторых — например, «Камарг», «Сто рупий» — действия нет совсем; это не что иное, как женские портреты во всей своей первобытной, дикой красоте.

В «Темных аллеях» женщины вообще играют главную роль. Мужчины — как бы фон, оттеняющий характеры и поступки героинь; мужских характеров нет, есть лишь их чувства и переживания, переданные необычайно обостренно и убедительно. В рассказах Бунина он всегда устремлен к ней, влекомый желанием непременно постигнуть тайну, магию неотразимого женского очарования. «Женщины кажутся мне чем-то загадочным. Чем более изучаю их, тем менее понимаю» — эти слова Флобера Бунин выписывает в свой дневник, потому что они ему близки.

Женские характеры в «Темных аллеях» очень многообразны. Здесь и преданные любимому до гроба «простые души» — Степа и Таня в одноименных рассказах; и изломанные, экстравагантные, по-современному смелые «дочери века» («Муза», «Антигона»); рано созревшие девочки в рассказах «Зойка и Валерия», «Натали»; женщины необычайной душевной красоты, наделенные талантом любви и способные одарить несказанным счастьем (Руся, Генрих, Натали в одноименных рассказах) — и, наконец, образ мятущейся, страдающей женщины в рассказе «Чистый понедельник». Этот женский тип был особенно интересен Бунину и прошел по многим его произведениям. «Есть… женские души, — писал Бунин много раньше, еще в России, в рассказе „Сны Чанга“, — которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого самого никогда и никого не любят… Кто их разгадает?» В «Чистом понедельнике» как бы завершается путь таких героинь: странные, сами себя не понимающие, они одинаково неожиданно могут совершать самые противоположные поступки — столь же неожиданно оборвать или погубить свою жизнь. Однако, по мнению Бунина, самое влекущее, неотразимое и таинственное сосредоточено именно в таком сложном, загадочном характере.

Каждый из многочисленных женских типов «Темных аллей» — живой, и притом очень русский. Да и действие почти всегда происходит в старой России, а если и вне ее, как, например, в рассказе «В Париже», то герои ее — русские люди, двое одиноких и неприкаянных, — и Родина живет в их душах — так же, как живет она в душе писателя. «Россию, наше русское естество, мы унесли с собой, и где бы мы ни были, мы не можем не чувствовать ее» — этим словам Бунин оставался верея всю жизнь.

Работа над книгой «Темные аллеи» служила ему в какой-то мере спасением от ужаса, творящегося в мире. И больше того: творчество было противостоянием художника этому кошмару и свидетельствовало о его творческой воле, о мужестве. Можно вообще сказать, что Бунин сохранял полнейшее бесстрашие. По воспоминаниям современника, однажды, в ответ на пустой вопрос знакомого о здоровье, он громко, во всеуслышанье, ответил, что не может жить, когда «эти два холуя» собираются править миром '(Иван Алексеевич имел в виду Муссолини и Гитлера, которого презрительно называл: Хитрел).

Обитатели грасской виллы были свидетелями тому, сколь одержим был Бунин своей книгой, как писал он ее «запоем», и случались недели, когда он буквально не отрывался от письменного стола с утра и до позднего вечера, запираясь на ключ в своей комнате; как по нескольку раз переписывал рассказы; как записывал в разные тетрадки какие-то словечки, наброски диалогов, собирал и выписывал имена, фамилии, будучи убежденным, что для каждого героя необходимо подобрать единственно подходящее ему имя; как тщательно подбирал заглавия к рассказам, следуя принципу; ничего не объяснять, не «разжевывать» читателю. Большую часть наблюдаемого и услышанного он заносил в тетради с названиями: «Копилка» и «Земля и люди».

В дневниках писателя часто встречаются записи о его работе над рассказами, порою — действительно «запойной», неотрывной. Вот некоторые:

«С месяц пишу не вставая, даже иногда поздно ночью, перед сном» (30 октября 1940 г.); «Начал „Русю“» (20 сентября); «Дописал „Русю“» (27 сентября); «Написал „Антигону“» (2 октября); «Вчера и сегодня писал „Визитные карточки“» (5 октября); «Писал и кончил… „Зойку и Валерию“» (10–13 октября); «Писал и кончил „Таню“» (с 14 но 22 октября) — и т. д.

Еще запись от 19 марта 1941 года — о работе над рассказом «Натали»: «Вчера… начал писать „Натали Станкевич“, писал и после обеда почти до часу, пил в то же время коньяк, спал мало, нынче еще не выходил на воздух (а сейчас уже почти пять), все писал». 24 марта: «Все дни сидел почти не вставая, писал „Натали“». 4 апреля: «Пятница. В шесть вечера кончил „Натали“». И последняя, 11 апреля: «Еще раз (кажется, окончательно) перечитал (днем) „Натали“, немного почеркал, исправил конец последней главы».

И наконец, приведем запись, сделанную в ночь с 8 на 9 мая 1944. года во время работы над рассказом «Чистый понедельник», который сам Бунин очень любил:

«Час ночи. Встал из-за стола — осталось дописать несколько страниц „Чистого понедельника“. Погасил свет, открыл окно проветрить комнату — ни малейшего движения воздуха; полнолуние, вся долина в тончайшем тумане, далеко на горизонте нежный розовый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, кое-где щелканье первых соловьев… Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и работе!»

Так, на закате своих дней, совершал русский художник свой одинокий подвиг… А его книга «Темные аллеи» стала той неотъемлемой частью русской и мировой литературы, которая, пока живы люди на земле, варьирует на разные лады «Песнь Песней» человеческого сердца.

* * *

Подходила к концу война, в августе 1944 года был освобожден Париж; Иван Алексеевич с Верой Николаевной стали собираться домой. Отъезд задерживался, так как их квартира на улице Жака Оффенбаха была «оккупирована» другими жильцами. Но вот путь свободен, и в апреле сорок пятого года Бунин пишет знакомым письмо, в котором его собственная радость сливается с ликованием по поводу победы наших войск над фашистской Германией и взятием Берлина:

«Надеемся быть в Париже 1-го мая. Поздравляю с Берлином. „Меш Каторг“…. повоевал, так его так! Ах, если бы поймали да провезли по всей Европе в железной клетке!»

1 мая 1945 года Бунин вернулся в Париж. Вскоре был устроен его литературный вечер, а осенью его чествовали по случаю семидесятипятилетия.

Думал ли он о возврате на Родину? Еще год назад у него вырвалось признание: «Просмотрел свои заметки о прежней России. Все Думаю, если бы дожить, попасть в Россию!» Но уже, конечно, поздно было думать о какой-либо перемене в жизни. Да и от прежней, от его России ничего не осталось, и он это отлично понимал…

Но Родина продолжала жить в старом писателе. И в тех рассказах, которые он теперь пишет все меньше, все реже, встает русская земля, русский человек, богатая и яркая русская речь. Персонаж рассказа «Ловчий» — бывший повар Леонтий — говорит таким изумительным художественным народным языком, каким «теперь уж так не могут говорить»; а если кто заговорит — «это подобно тому, как песню петь некстати» — неповторимые и незаменимые словечки уходят в небытие, и речь обедняется. Бунин стремится удержать, спасти ее, запечатлевая живые монологи этого Леонтия, а также дурочки Глаши в рассказе «Полуденный жар».

«Насчет народного языка… Как я все это помню? — писал Иван Алексеевич. — Да это не память… это… в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих… И клянусь Вам — никогда я ничего не записывал; последние годы немало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а для „потомства“ — жаль, что многое из народного и вообще прежнего и былого уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей, — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов, которые, конечно, уже никогда не будут написаны…»

По-прежнему Бунин верен своему горячему любопытству к тому, что именуется непрерывным течением веков на земле, к тому, как все рождается, меняется и исчезает, уступая место новым жизням. И его отвращение к смерти, ужас перед неизбежным концом об руку идет с размышлениями о тех отдаленных временах, когда «будут новые живые жить мечтами о нас, умерших, о нашей давней жизни, о нашем древнем времени, что будет казаться им прекрасным и счастливым, — ибо легендарным» («Легенда»).

С каждым годом нужда и болезни все больше одолевали Бунина; почти ежегодные воспаления легких, тяжелая операция, после которой он уже не смог окрепнуть. Он говорил, что с трудом добирается до письменного стола, — и все-таки добирался до него, работал много, писал рассказы, воспоминания. Задумал книгу о Чехове; поставил вопрос, который считал важнейшим: «Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? — Думаю, что нет», — написал он вначале, а потом прибавил: «Нет, была. К Авиловой», — и стал развивать эту тему, и наметил множество других тем, ибо задумал книгу обширную, подробную…

Много времени посвящал Бунин работе над своим архивом, просматривал и правил старые произведения для будущих изданий. За год до смерти, в 1952 году, он взял свой старый, написанный еще в 1929 году рассказ «Бернар», немного изменил начало и конец и превратил его в своего рода литературное завещание писателя, исполнившего свой святой долг перед литературой.

И в самом деле: Бунин служил русской литературе буквально до последнего удара сердца, и это — не метафора. В день накануне своей кончины, 7 ноября 1953 года, когда у его постели дежурил знакомый, Иван Алексеевич, рядом с которым лежал растрепанный том Толстого, заговорил о том, что напрасно Толстой включил в «Воскресение» некоторые страницы. И, устав, засыпая, все повторял: «Как он мог, как он мог?..» Уже поздно (вечером того же дня) он просил жену почитать ему письма Чехова — он надеялся дописать свою книгу… А примерно между часом и тремя утра следующего дня его не стало.

Анна Саакянц

© 2000- NIV