"Князь" - книга о Бунине Михаила Рощина (страница 10)

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

"ТЕМНЫЕ АЛЛЕИ"

В 1930 году "Жизнь Арсеньева" уже вышла отдельным изданием.

"...Ночью на моей горе все гудит, ревет, бушует от мистраля. Я просыпаюсь внезапно. Я только что думал или видел во сне о том, как во время прощания после панихиды (Великого князя Николая Николаевича.- М. Р.) последней из числа близких ему прощалась худенькая, высокая девушка вся в черном, с длинной траурной вуалью. Она подошла так просто, склонилась так женственно-любовно, на минуту закрыв легким концом ее край саркофага и старчески-детское плечо в черкеске... Стремительно несется мистраль, ветви пальм, бурно шумя и мешаясь, тоже точно рвутся куда-то... Я встаю и с трудом открываю дверь на балкон. В лицо мне резко бьет холодом, над головой разверзается черно-вороненое, в белых, синих и красных пылающих звездах небо. Все несется куда-то вперед, вперед...

Я кладу на себя медленное крестное знамение, глядя на все то грозное, траурное, что пылает надо мной". ("Жизнь Арсеньева", XXII гл. IV кн.)

Можно сказать, что "Жизнь Арсеньева" поставила точку в спорах о Нобелевской. Такой человеческой книги не было тогда во всей Европе. Русскому писателю положено судьбой свершать свое открытие в литературе. Единственное в своем роде, ни на кого не похожее. Бунин взял всю человеческую жизнь в пространстве своей книги, рассказал об одной жизни всё, со всею полнотой правды. Так он хотел, так замышлял, так отвечала книга всем его собственным идеалам о подлинной литературе, так хотелось ему исполнить ее - безукоризненно, со всею возможной высотой качества. Как шутил кто-то из английских писателей: когда я хотел прочитать хорошую книгу, я писал ее сам. У Бунина получилось то же самое. Более того, он сказал здесь все, что хотел.

Насчет романа хорошо написал Бунину Фондаминский: "...Думаю, что ваш роман - событие в истории русской литературы. С точки зрения современного читателя, однако, в нем есть недостатки: отсутствие занимательности, недостаток событий, некоторая риторичность. В этом вас, может быть, будут упрекать. Впрочем, вы предпочли писать для вечности, и я вас понимаю..."

Тем не менее он недоволен собой: и книга не отпустила, и влекут уже другие замыслы.

Запись в дневнике Веры Николаевны: "24 дек. 32 г. ...После обеда взволнован Ян:

- Я на грани душевной болезни. Сжег сегодня 17 страниц "Жизни Арсеньева". Я устал. Нужно бы проехаться, а денег нет.

- Поезжай, а там устроимся.

- Я поехал бы в Авиньон и написал бы о Лауре и Петрарке... Но денег нет! Будущее меня страшит. Душа изболелась. Как будем жить?.."

Нашлись деньги или нет, поехал ли он в Авиньон в этот раз, мы не знаем,- вероятно, ему просто хватило воображения, но рассказ о Петрарке и Лауре, полный любовной грусти и печали, существует - "Прекраснейшая солнца" - и словно предворяет великую книгу "Темные аллеи" - подходит ей, может, вообще был ей зачином! "Пишут, что в молодости он был силен, ловок... уже был он известен своим высоким талантом, умом, богатством знаний и неустанными трудами. Уже был одержим той беспримерной любовью, что сделала его имя бессмертным. Но жил, вместе с тем, всеми делами своего века, отдавал свой гений и на созидание всех благих его движений... Двадцать один год он славил земной образ Лауры; еще четверть века - ее образ загробный. Он сосчитал, что за всю жизнь видел ее, в общем, меньше года: и то все на людях и всегда облаченную в высшую строгость".

В письме старинному другу, писателю Н. Д. Телешову, Бунин написал - уже в 1941 году: "...Мы сидим в Grass'e (это возле Cannes), где провели лет 17 (чередуя его с Парижем), теперь сидим очень плохо. Был я "богат" - теперь, волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был "знаменит на весь мир" - теперь никому в мире не нужен - не до меня миру!.. В. Н. очень болезненна, чему помогает и то, что мы весьма голодны. Я пока пишу - написал недавно целую книгу новых рассказов, но куда ее теперь девать?

...Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой!"

Еще через год Бунин писал Андрею Седых в Америку, чуть не слезно прося найти издателя, соглашаясь заранее на любые условия. Книга тогда, в 1943-м, с трудом вышла на русском, а на английском - только в 1947 году, принеся автору всего триста долларов гонорара.

Андрей Седых вспоминает встречу с Буниным перед своим отъездом в США: "Бунин говорил: "Плохо мы живем в Грассе, очень плохо. Ну, картошку мерзлую едим. Или водичку, в которой плавает что-то мерзкое, морковка какая-нибудь. Это называется супом... Живем мы коммуной. Шесть человек. И ни у кого гроша нет за душой - деньги Нобелевской премии давно уже прожиты... Один вот приехал к нам погостить денька на два... Было это три года тому назад, с тех пор и живет, гостит. Да и уходить ему, по правде говоря, некуда: еврей. Не могу же я его выставить?..""

22 июня 1941 года немцы арестовали в Каннах и Ницце всех русских. Бунина не тронули: старик. Потом, в годы войны, без конца шли обыски и облавы,- таким образом и музыкант А. Либерман с женой был укрыт у себя Буниным. Жил там долго и Бахрах, бежавший от немцев из Парижа.

Бахрах в своих воспоминаниях и рассказывает, как писались "Темные аллеи": "Он писал свою книгу запоем, словно все время торопился, боялся не поспеть, боялся, что военные события воспрепятствуют ее завершению. Бывали недели, когда он с утра буквально до позднего вечера запирался (неизменно на ключ!) в своей большой комнате".

Осенью 1945 года Посол СССР во Франции А. Богомолов пригласил писателя к себе в посольство на завтрак. Речь шла о предложении вернуться на родину. Посол спросил, как относится Бунин к Советскому Союзу, не переменился ли и не хочет ли вернуться? Бунин отвечал, что горд за победу СССР над Гитлером (возможно, это имела в виду Берберова, говоря, что он пил за Сталина!), но, в принципе, он должен подумать, изучить проблему: как сможет он жить в СССР, которого не знает, куда и как ему возвращаться, к кому?

Как забыть, не помнить, не любить землю, которую пешком исходил?..

"...Лес оказался очень старым, заглохшим. Меня поразила его безжизненная тишина, его корявые, иссохшие дебри. Замедляя шаги, я с трудом пробирался по хворосту и бурелому, который гнил в грязи глубоких рытвин дороги. Ни одной птицы не слышно было в чащах. Иногда дорогу затопляло целое болото весенней воды. Сухие деревья сквозили кругом; их кривые сучья бросали слабые, бледные тени...

...Я уже чувствовал усталость. Ноги ныли в пыльных, горячих сапогах. И я принялся считать шаги, и занятие это так увлекло меня, что я очнулся только тогда, когда дорога круто завернула влево и вдруг ослепила резкой белизной мела..." ("Святые горы", 1895).

Однажды явственно представил поезд, дорогу через Киев, Курск. А дальше что? Кто остался? Кем и с кем ему быть? Родных нет. Чехова давно нет, Толстого нет, Андреева. Горький? Что ж ему теперь Горький, глава красных писателей? И какое его будет место среди этого Союза писателей? Кто его знает, кто читает? Есть ли вообще там его книги? Похоже , что нет.

Между тем стал он много болеть, мучила эмфизема легких, из-за кровотечений был очень низок гемоглобин. В 1947 году пишет Седых в письме: "...Я только последние дни с трудом добираюсь с постели до письменного стола на несколько минут (написать две-три записочки): ровно два месяца пролежал в гриппе с страшным кашлем, от которого не спал (и еще не сплю по ночам), и с потерей крови беспрерывно, следствием которой сделалось то, что доктора сказали: положение И. А. не безнадежно, но очень серьезно... Доктора, лекарства, питание (кило печенки стоит у нас теперь 600 франков!) разорили меня вдребезги".

Книга "Темные аллеи" особенно похожа на книгу стихов. Стихотворений и малых поэм, баллад. Тридцать восемь стихотворений и размер, самый хороший для сборника. И тематическое содержание, единство идеально соблюдено: любовь и смерть - только об этом.

Таинственны, необычайно новы все подряд рассказы, все одинаково наполнены печалью воспоминаний, глубокой тоскою обо всем, что здесь говорится,- о каждом женском образе, каждой истории, рассказанной с полной искренностью и беспримерной, жарко-плотской откровенностью.

Встречи, расставания, порывы; всегда сложные, а то и запутанные отношения, тоска, ревность, открытое вожделение, безумие, страсть, измена, мучение.

"Знаете, какая история: у одного человека сердце ушло из рук и он сказал уму: прощай!

- Как это сердце ушло из рук?

- Это из Саади, кума. Был такой персидский поэт.

- Знаю. Но что значит сердце ушло из рук?

- А это значит, что человек влюбился. Вот как я в вас. ("Кума").

Любовь поражает всех: маленького гимназиста, едущего в одном купе с женщиной, которая вольно легла отдохнуть на дорожный диван, и мальчик по-мужски вожделенно разглядывает ее, словно дышит ею, теряя ум от ее совсем бытовой, домашней красоты, и уходит в полном помрачении ("Начало"); молоденькую Галю Ганскую, смело отдавшую себя безумному своему чувству ("Галя Ганская"); горничную Таню и ее Петрушу, так случайно заехавшего к родственнице, помещице Казаковой, где Таня служила,- какая прекрасная соединила их, столь несхожих, любовь, счастливая, кажется, мгновенная и мимолетная, а на самом деле самая серьезная, озарившая и сломавшая обоим жизнь ("Таня" - один из лучших рассказов!); и студента Мещерского, влюбившегося - тоже нечаянно - в подругу кузины Сони Натали,- как смело, подробно, с какой правдой пишет Бунин этот одновременный роман между ним, Соней и Натали и сколь чудный, неповторимо прекрасный образ эта Натали, с ее долгой, прошедшей столь мучительные дороги, сквозь всю жизнь любовью к этому вертопраху Мещерскому. "Это совершенно точно,- сказал я, бледнея, но крепнущим голосом, сам себя уверяя, что говорю правду.- Ведь все на свете проходит. Что до моей страшной вины перед ними, то я уверен, что она уже давным-давно стала для вас безразлична и гораздо более понятна, простительна, чем прежде: вина моя была все-таки не совсем вольная и даже в ту пору заслуживала снисхождения по моей крайней молодости и по тому удивительному стечению обстоятельств, в которое я попал. И потом я уже достаточно наказан за эту вину - всей своей гибелью".

Поразителен финал этого рассказа: последняя их встреча, будто случайная, их ужин, его желание ночевать в саду, в ротонде, ее нежданный приход к нему - как все же она любила! "Потом месяц сиял уже над садом и смотрел прямо в ротонду, и мы поочередно говорили,- она, лежа на постели, я, стоя на коленях возле и держа ее руку..." Любовь! Любовь! Оказывается, пройдя через все, через жизнь, они любят друг друга. Но Натали говорит: "И вот ты опять со мной и уже навсегда. Но даже видеться мы будем редко - разве могу я, твоя тайная жена, стать твоей явной для всех любовницей?.."

И далее - одна из страшных бунинских фраз, которыми он кончает свои рассказы: "В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах".

Смерть!..

Вот они, неразлучные подруги "Темных аллей",- смерть и любовь...

Читая жизнь свою, Бунин, по Пушкину, строк печальных не смывает. Столь драгоценно для него все прошедшее, все, что было - не было - могло быть,- а значит, было, было. "Возможно, у каждого из нас найдется особенно дорогое любовное воспоминание или какой-нибудь особенно тяжкий любовный грех. Так вот Галя есть, кажется, самое прекрасное мое воспоминание и мой самый тяжкий грех, хотя, видит бог, все-таки невольный".

Сколько истерзанного, трепетно-нежного, горького сердца вложено в эти рассказы! Какая обширная у них география: Россия, Москва, Одесса, Париж, снова и снова Россия - усадьбы, деревни, постоялые дворы, гостиницы, вагоны, вокзалы. Какая роскошь деталей, природы, полноты жизни, восторг жизни, счастье и,- выстрел, выстрел, будто на охоте: по самому красивому, живому, трепещущему теплыми крыльями, учащенно мерцающему сердцу, сияющему и блещущему,- выстрел, выстрел, смерть, конец... Почему?.. "...ибо крепка, как смерть, любовь: люта, как преисподняя, ревность: стрелы ее - стрелы огненные: она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением" ("Песнь Песней Соломона", 8).

Вся печаль и трагизм этих рассказов в целом оставляют у нас чувство ясной радости, праздничности и восторга, очищения,- перед мощью и чувственной, полной, богатой всеми на свете переливами любви-жизни, плотской, ликующей, трагически-ошеломительной. Не только эстетическое удовольствие, не один катарсис трагедии, как после "Ромео и Джульетты",- нет, именно плоть жизни в этих рассказах, суть жизни человеческой, образ России воспоминаний, печаль о том лучшем, что было когда-либо с каждым из нас, создают праздничность и свет, струящийся среди темных аллей печально-запутанных бунинских любовных историй. Как-то не вяжется, не ложится сюда - вообще к Бунину! - слово "гимн", но именно так следовало бы назвать эту книгу: гимном любви, жизни, победительной крепости и силе любви над силой смерти. Опьяняющий восторг правды, точности; да, правда, пусть демон Смерти стоит наготове, караулит, швыряет свою секиру - если конец любви, если нет ее, то нечего и жить, незачем.

Рисуя жизнь во всей полноте, писатель словно вновь рождает прежнее, созидает в нетленности новую жизнь.

В "Грасском дневнике" Г. Кузнецовой есть такая запись:

"11 февраля. Вчера после завтрака осталась с И. А. в кабинете, и он рассказал свой сон. Он видел во сне Лику, выдуманную им, оживленную и ставшую постепенно существовать.

- Вот доказательство того, как относительно то, что существует и не существует! - говорил он.- Ведь я ее выдумал. Постепенно, постепенно она начинала все больше существовать, и вот сегодня во сне я видел ее, уже старую женщину, но с остатками какой-то былой кокетливости в одежде, и испытал к ней все те же чувства, которые должны были бы быть у меня к женщине, с которой 40 лет назад, в юности, у меня была связь. Мы были с ней в каком-то старинном кафе, может быть, итальянском, сначала я обращался к ней на вы, а потом перешел на ты. Она сначала немного смущенно улыбалась... А в общем все это оставило у меня такое грустное и приятное впечатление, что я бы охотно увиделся с нею еще раз...

Слушая его и глядя на него, я думала, что и правда относительно существование вещей, лиц и времени. Он так погружен сейчас в восстановление своей юности, что глаза его не видят нас и он часто отвечает на вопросы одним только механическим внешним существом... Все время живет где-то там... Глядя на него, я думаю об отшельниках, о мистиках, о йогах - не знаю, как назвать еще,- словом, о всех тех, которые живут вызванным ими самими миром..."

Бунин всю жизнь играл козырными, а "Темные аллеи", если позволено такое преферансное сравнение,- словно еще козыри в прикупе, король и дама.

И все ведь придумано, сочинено, по его собственным признаниям,- вот они, русские сочинители, русская изящная словесность!

Надо непременно привести его хоть и известные, может быть, но очень важные строки из письма к Марку Алданову, одному из лучших друзей: "В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький... А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться не по дням, а по часам, как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, один бог знает, откуда что бралось, когда я брался за перо, очень часто совсем еще не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял): как же мне после этого, после такой моей радости и гордости не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только потому, что обладаю "необыкновенной памятью", что я все пишу "с натуры", то, что со мной самим было, или то, что я знал, видел!"

Вот это и есть дар, талант сочинительства, создание того, чего еще не было, не бывало, а стекает лишь с пера писателя. Память только дает толчок,- "счищает кнутовищем грязь с сапогов",- остальное делает воображение, тот творческий аппарат, почти механизм, которым наделен от природы художник. Так строится свой, почти независимый от реального мир, свои герои, случаи, неожиданности, порою невероятные, почти фантастические. Так создаются необыкновенные бунинские героини, часто они даже отрываются от примитивной реальности: с годами Бунин все более уходит от социальной характеристики - кто именно была "она", "он", не в этом суть.

"...Меня обвиняют в бесстыдстве, в низких побуждениях... Подлые души! Хорошо сказано в одной старинной книге: "Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена представлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном"".

И тем не менее "Темные аллеи", кроме всего, подобны дневнику, столь они личны, в каждом "приключении" виден автор - или он так "входит" в героя со своей способностью, почти актерской, перевоплощения. В каждом герое видишь самого Бунина, его властный, мужской, покоряющий женщин темперамент, донжуанский, беспощадный, охотничий жар, его напор и страсть. Вспомним, все эти рассказы пишутся стариком, больным и как будто бессильным, и он сам себе и Фауст, и Мефистофель, останавливающий, воскрешающий, воображающий прекрасные мгновения. Любовь прекраснее всего в первой, начальной ее стадии, достигнутое оборачивается печальным, бытовым, тленным - смерть настигает ее почти мгновенно, в самом расцвете, а при той концентрации жизни, которую удается создать Бунину, при том сжатии времени, чувств, мысли, которой он добивается, любовь, вместе с жизнью, доводится до космической плотности "белого карлика", звездного вещества, входит в коллапс, во взрыв, в смерть. Конец любви, потеря ее - смерти подобны тоже.

Это запись под 2 декабря 1946 года.

Как хочется назвать этот день историческим!.. Ввести его в памятные даты русской литературы!.. Пусть бы в будущих учебниках, в их дальних веков интернетах стоит она вместе с датами рождения великих книг, событий жизни великих художников!.. Да будет ли?.. Что вообще будет дальше с русской литературой, русскими писателями? Где мы?.. Слишком много испорчено, извращено, подменено: по Ахматовой, "расхищено, предано, продано". Меня не очень занимает, скажем, какая в будущем будет выделка чугуна и стали, сколько зерна станут наконец собирать по осени, моя душа болит о литературе.

Помнится, приезжал в СССР госсекретарь США Шульц, захотел встретиться с нашими писателями. Встреча была в Переделкине, на даче у Андрея Вознесенского. Запомнилась речь неглупого Шульца перед нами - американцы изучали, прощупывали тогда наше мнение насчет перестройки: помогать нам или нет? Шульц говорил: "Человечество выходит на некие новые рубежи, на решение совсем новых проблем. Оно уже решило и придумало, как собирать много хлеба, чтобы всем хватило, и как каждому дать штаны. Вы, в России и еще кое-где в странах третьего мира, только и остались, кто не может никак одолеть этих примитивных в сути проблем. И это ваше частное дело. Мозги на это больше тратить не нужно. Мозги нужны совсем для другого: для изучения проблем глобальной экологии, астрономии, биологии, изучение самого мозга и т. п., на художество и искусства".

В самом деле, старик в своем вечно-зеленом галстуке был, похоже, прав. Мы отстали от авангарда далеко-далеко, на общечеловеческом американском полигоне давно решили то, о чем он говорил. Мы лишь болтали о техническом прогрессе, хвастали лунником и Гагариным, а сами все склеивали обмылки и запирали дверь газетой. Били себя в грудь: у нас-де душа, духовность против ихней глупой техники и роботов. А выяснилось, что душа-то устала и выщербилась , у иных и вовсе давно вышла... через пятки.

Без литературы, без культуры нам все равно не одолеть порчи. Без Бунина, о котором и заикнуться нельзя было более полувека.

Разумеется, литература есть лишь частное в общем потоке жизни и ее проблем, но она есть достаточно отчетливый индикатор того, что происходит с нацией, с миром вообще.

Литература не живет без земли, без родины, без народа, без языка. Мы свидетели, участники и способники великой порчи того, другого и третьего. У нас теперь не смута, а порча, распад, вырождение.

Но может ли испортиться целый народ?.. Помните, профессор Преображенский у Булгакова говорил, что разруха не в писсуаре, а в головах?.. К сожалению, надо прямо глядеть в глаза правде: с головами плохо. Как ни стараешься думать оптимистически и по-прежнему верить, что и не такое бывало, но прошло же, миновалось, никуда не делись просторы земли, моря, леса и люди. Но каждый день, каждый час обнаруживается: и леса сгорели, и моря высохли, и поля оскудели, и, главное, зло и зверство в людях кипит и разрастается, как содержимое деревенского сортира, в который озорники швырнули пачку дрожжей. Плохо и бедно живем - еще полбеды, микроб зла и безумия кочует и заражает умы и души прямо-таки на глазах ежечасно - вот беда.

Литература призвана и должна звать человека к добру, красоте, братолюбию. Тысячи прекрасных книг стоят на полках, взывая человека к лучшему, божественному, доброму... Кто читает? Кто слышит? Чья заскорузлая душа обливается слезами над вымыслом?..

Горько сказать правду: мало кто.

Да и не так это, конечно. Воспитавшись на этой самой литературе, остаешься наивным верующим в величие красоты и добра.

Уж какую жизнь прожил тот же Иван Алексеевич Бунин, чего ни повидал, через что ни прошел, но упорствовал, работал, держал каждый день перо тремя пальцами, делал свое дело, оставив нам, как праздник, хоть те же "Темные аллеи"!..

Нет, не должны совсем пропасть ни земля, ни народ, ни язык (уж с ним-то что делают безграмотные, бездарные головы, поганые языки говорильщиков!). Не пропадут, не исчезнут. Не может быть.

ЛЕВ ТОЛСТОЙ

Новой и главной работой этого времени уже была книга "Освобождение Толстого", Иван Алексеевич как бы испытывал некую неловкость перед памятью Льва Николаевича, не имевшего Нобелевской премии, может быть, чуть лукавил перед собою, но сравнивал, сопоставлял - не в свою пользу: вот-де Толстой умел во всем оставаться Толстым, а мы, грешные, суетимся. Из полученных им семисот с чем-то тысяч франков 126 тысяч было сразу роздано нуждающимся. Бунин говорил, что получил две тысячи писем с просьбами о вспомоществовании.

Праздник был короток, а жизни впереди еще оставалось немало. Подкатила новая мировая война, жестокая битва России с Гитлером; в войну Бунины вновь жили в Провансе, в том же Грассе, только уже на другой вилле - "Жаннет", там писал он о Толстом, книгу о Чехове, правилось и готовилось полное собрание сочинений для берлинского издательства "Петрополис". Опять он жил, чтобы писать. В голоде, холоде, больным продолжал свое рыцарское служение литературе. Был и оставался все таким же - погруженным в память о России, о русских характерах, природе. Не изобретал, не выдумывал никакого особо "русского пути" - писал, что знал и любил, оставался русским писателем.

Ох, трудно быть русским писателем!

Если главный бог русского писателя - правда, то другой, несомненно,- свобода. Никуда не уйти опять от патриарха Пушкина, который раз и навсегда сообщил для всех писателей одну программу: чувства добрые лирой пробуждать, в жестокий век восславлять свободу и милость к падшим призывать.

Например, в итальянском государстве Флоренция крепостное право отменили еще в ХII веке - сколь долгий путь пришлось пройти России во мраке своего рабства до освобождения несчастного народа от крепости! Первые и лучшие умы страны были столь же подневольны и унижаемы общим законом, как последний раб. Но дух свободы светился в каждой вольной душе, вольном уме.

Но ведь большей свободы, кажется, и не нужно бы человеку! Не происходит ли то и дело в истории - да и прямо на наших глазах сегодня,- что дается рабу свобода, "вольная" по-старому (тоже по-разному можно дать!), а раб, однако, остается рабом, либо не способным данную ему свободу осуществить, либо обратив ее лишь в свое "что хочу", попирая мигом тем самым свободу ближ-него.

Кто-то из старших детей спросил меня недавно: "А какие же все-таки книги написал Иван Бунин?.." Пушкин - "Онегина", Лермонтов - "Героя", Гоголь - "Мертвые души", Толстой - "Войну и мир", "Анну Каренину", Достоевский - "Преступление", "Идиота", "Карамазовых", "Бесов", Некрасов - "Кому на Руси..." и "Русских женщин", Герцен - "Былое и думы", Тургенев - "Дворянское гнездо", "Записки охотника" и прочее, Чехов - рассказы и пьесы, "Чайку", Горький - "Клима Самгина". Конечно, все помнят у Бунина "Солнечный удар", "Легкое дыхание", "Деревню", еще отдельные рассказы. А книги, какие же книги?..

Этот "детский вопрос" тянется хвостом за Буниным всю жизнь. Великий писатель, мастер, поэт, а какие все-таки главные книги?..

Надо ответить. Твердо и определенно. Книга стихов "Листопад", "Гайавата". Объемный роман "Жизнь Арсеньева" (почти век русской жизни, русского человека). Книга рассказов "Темные аллеи" и, конечно, книга "Освобождение Толстого" - огромный труд одного русского писателя о другом, художественно-философский труд, биография великого писателя и великого человека, книга о Человеке: кто он, что он? Откуда он и куда движется?.. Бунин замечательно написал о любимом им Чехове, но это скорее лишь воспоминания, полные ярких и интересных эпизодов, встреч, чеховских высказываний, шуток и т. п. Книга о Толстом - подлинно философский труд, не просто пересказ великой жизни и лепка столь знакомого, кажется, всем образа: Бунин исследует Толстого лично, пристрастно, как самого себя,- и находя, кстати, много сходства, несмотря на столь определенную разницу между ним и собою. Все, чем мучим был Бунин много лет, его мысли о жизни, о Боге, о смерти и бессмертии стало содержанием "Освобождения", превратив его в книгу особую, в трактат.

Бунин так любит Льва Николаевича, столь много думал о нем всю жизнь, читал, вчитывался, затем уже специально изучал, что вместе с философией рождается живая биография, весь Толстой. Весь, близкий Бунину; автору "Освобождения" интересны и фиксируются им все те моменты, которые сближают его с героем его труда. Дело не в желании походить на великого старца,- хоть, может, отчасти и так,- а в том, что на самом деле многое сходится, похоже, и Бунин заодно как бы исследует себя, свой путь и свой мир и образ. Метод примерно тот же, каков был в "Жизни Арсеньева",- от живой биографии, даже фотографии, к самому широкому обобщению всей жизни одного русского человека.

"Мало того, что пространство и время и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них..."

Бунину нравится, что Толстой разделил всю свою жизнь на семилетия, "говорил, что "соответственно семилетиям телесной жизни человека, признаваемым даже и некоторыми физиологами, можно установить и семилетия в развитии жизни духовной..."

...В последние годы он делил свою жизнь на "фазисы".- Человек переживает три фазиса, и я переживаю из них третий. В первый фазис человек живет только для своих страстей: еда, охота, женщины, тщеславие, гордость - и жизнь полна. Так у меня было лет до тридцати четырех, потом начался интерес блага людей, всех людей, человечества (началось это с деятельности школ, хотя стремление это проявлялось кое-где, вплетаясь в жизнь личную, и прежде). Интерес этот затих было в первое время семейной жизни, но потом возник опять с новой и страшной силой, при сознании тщеты личной жизни".

3-ю главу целиком Бунин посвящает уходу Толстого из Ясной Поляны - его мучительное путешествие, последний земной путь: в Оптину пустынь, в Шамардино, к сестре Марии, которая была там монахиней,- все, что было до Астапова, и само Астапово, болезнь, муки о Софье Андреевне и прочее, вплоть до кончины. "И встал Иов, и разодрал верхнюю одежду свою, и остриг голову свою, и пал на землю, и поклонился, и сказал: наг вышел я из чрева матери моей, наг и возвращусь туда".

Наг, как во чреве матери, был и тот, кто тихо скончался под чьим-то чужим кровом, на какой-то дотоле никому не ведомой железнодорожной станции...

"...Постоянно готовишься умирать. Учишься получше умирать..."

Конечно, Бунин, беря эти слова, не мог не обращать их на себя, не думать о себе.

- Я никогда никого, кроме тебя, не любил, говорил мне (слова Софьи Андреевны) всю жизнь Лев Николаевич. Но ведь не так легко было сделать счастливым Толстого! Я помню, как однажды наш друг поэт Фет сказал про меня: "Софья Андреевна по ножу ходит". По ножу я и ходила всю жизнь...

- Сорок восемь лет прожила я со Львом Николаевичем, а так и не узнала, что он был за человек!..

"В кабинете и в спальне все застыло с той ночи, когда он ушел, в полной неприкосновенности: подсвечник с догоревшей свечой и розеткой, окапанной стеарином, два яблока, подушка на диване, где он отдыхал, кресло, на котором около письменного стола любила сидеть Софья Андреевна, шахматы, три его карточки в разных возрастах и открытый на дне его смерти "Круг чтения". - Седьмого ноября. "Смерть есть начало другой жизни". Монтень.

...Эта комната особенно мертва, и в ней, около постели, большой лавровый венок с красными лентами и надписью: "Огласившему пустыню жизни криком "Не могу молчать"".

""...В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело,- не то ли я почувствую, когда буду умирать: я пойму, что смерть или будущая жизнь не игрушка, а трудное дело..."

Во всей всемирной литературе нет ничего похожего на эти строчки и нет ничего равного им.

- Подчинение и потом опять освобождение".

Как тщательно, как нервно выбирает Бунин эти цитаты! Как напряжен его ум, его душа той же заботой, теми же мыслями! Все похоже, похоже...

После всем известной сцены, как его младенцем пеленали, связывали: "Связывают". Впоследствии он будет неустанно все больше "развязываться", стремиться назад, "к привычному от вечности".

Разве и сам Бунин всю жизнь не искал свободы, себя "изначального", частицу вечности?..

"...Вскоре после смерти Толстого я был в индийских тропиках. Возвратясь в Россию, проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое-что из того, что я думал и чувствовал и в индийских тропиках и в летние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных цикад, впоследствии написал:

- Некоторый род людей обладает способностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, "способностью перевоплощаться", и особенно живой и особенно образной (чувственной) памятью.

Для того чтобы быть в числе таких людей, надо быть особью, прошедшей в цепи своих предков долгий путь многих, многих существований и вдруг явившей в себе особенно полный образ своего дикого пращура со всей свежестью его ощущений, со всей образностью его мышления и с его огромной подсознательностью, а вместе с тем особью, безмерно обогащенной за свой долгий путь и уже с огромной сознательностью...

И вот - поэты, художники, святые, мудрецы, Будда, Соломон, Толстой...

Гориллы в молодости, в зрелости страшны своей телесной силой, безмерно чувственны в своем мироощущении, беспощадны во всяческом насыщении своей похоти, отличаются крайней непосредственностью, к старости же становятся нерешительны, задумчивы, скорбны, жалостливы... Сколько можно встретить в царственном племени святых и гениев таких, которые вызывают на сравнение их с гориллами даже по наружности. Всякий знает надбровные дуги Толстого, гигантский рост и бугор на черепе Будды, падучую болезнь Магомета...

Все, подобные им, сперва с великой жадностью приемлют мир, затем с великой страстностью клянут его соблазны. Все они сперва: великие грешники, потом великие враги греха, сперва великие стяжатели, потом великие расточители. Все они ненасытные рабы Майи - и все отличаются все возрастающим с годами чувством Всебытия и неминуемого в нем исчезновения..."

Далее Бунин рассказывает о своей давней, личной любви к Толстому, о встречах с ним, о толстовцах, через которых хотел попасть к Льву Николаевичу. ""Темными" называли их в Хамовниках, вся семья и сам Толстой. Они появлялись в хамовническом доме в своих блузах и туфлях, сапог, то есть "кожу убитых животных", они не носили, молча сидели по углам, смотрели с вызывающим осуждением, угрюмые, нелюдимые, страшные на вид, заросшие мохнатыми бородами и волосами,- их называли еще дремучими. Не было тогда дома в Москве, где бы не обсуждали проповедей Толстого, не бранились по поводу него, не рассказывали о том, как он, в своей бекешке, с седой бородой, с жесткими и умными глазами под нависшими бровями, пробегает то там, то здесь по московским улицам и бульварам, как видят его иногда везущим бочку воды на обледенелых салазках...

В пору своей молодости ранней о нем тоже очень много говорили, но совсем иначе. Тогда все еще поражались тем, что граф, аристократ, богач, знаменитый романист вдруг надел мужицкую одежду, стал пахать, шить сапоги, класть печи, обслуживать самого себя. Поражались "Крейцеровой сонатой" и особенно "Послесловием" к ней, где человек, произведший на свет тринадцать детей, вдруг восстал не только против любви между мужчиной и женщиной, но и даже против продолжения человеческого рода. Чаще всего говорили, что "Крейцерова соната" объясняется очень просто - его старчеством и тем, что он "ненавидит жену". Еще тогда рассказывал мне Теноромо, будто Толстой сказал ему однажды: "Ненавижу Софью Андреевну, да и всех женщин! Умру, положат в гроб, закроют крышкой, а я вдруг вскочу, скину ее и крикну Софье Андреевне: ненавижу!""

Бунин пишет, и чувствуется, как ему нравится этот ни на кого не похожий, всегда неожиданный, непокорный, всегда идущий против ветра Толстой.

Потому что он и сам такой, Бунин, пусть не столь ярко выраженный, иного нрава, иной поступи, но в душе, про себя такой же, точно такой.

Бунин с удовольствием подчеркивает его светскость, аристократизм, принадлежность к высшему кругу. Приводит слова Екатерины Лопатиной: "Ах, все, кто знали его когда-то, иначе и не называют его, как бывший светский лев! Да он и теперь, несмотря на все свои причуды, прежде всего светский человек и джентльмен с головы до ног, в обществе очарователен".

Она же подозревала его в некоторой психической ненормальности. "Хорошо сказал о нем наш кучер. Я раз ехала зимой и встретила его везущим на салазках обледенелую бочку с водой, и наш кучер, человек суровый и всегда пьяный, сказал мне: "Какой он черт граф! Он шальной"".

"Левочка несчастный человек,- говорил про него брат Сергей Николаевич.- Ведь как хорошо писал когда-то! Думаю, лучше всех писал. А потом свихнулся. Недаром с самого детства помню его каким-то странным..."

"...Сегодня я у Фета виделся с самим Толстым, который, ссылаясь на одного немца, а также и на основании собственных соображений, доказывал, что земля не вращается вокруг солнца, а стоит неподвижно и есть единственное нам известное твердое тело, солнце же и прочие светила суть лишь куски света, летающие над землей по той причине, что свет не имеет веса..."

Бунин обращается к портретам Толстого, с прозорливостью опытного и умелого физиономиста дает их анализ. ""Волчьи глаза" - это неверно, но это выражает резкость впечатления от его глаз: их необычностью он действовал на всех и всегда, с молодости до старости (равно как и особенностью своей улыбки).

Кроме того, что-то волчье в них могло казаться,- он иногда смотрел исподлобья, упорно.

Только на последних его портретах стали проявляться кротость, покорность, благоволение, порой даже улыбка, ласковое веселье. Все прочие портреты, чуть не с отрочества до старости, поражают силой, серьезностью, строгостью, недоверчивостью, холодной или вызывающей презрительностью, недоброжелательностью, недовольством, печалью..."

Невозможно не подумать о ранних портретах самого Бунина!..

Далее о Толстом. ""Проницательность злобы", сказал он однажды по какому-то поводу, о чем-то или о ком-то. Это к нему непреложно. Справедливо говорил о себе: "Зол я никогда не был; на совести два, три поступка, которые тогда мучили; а жесток я не был".

И все-таки, глядя на многие его портреты молодых и зрелых лет, невольно вспоминаешь эту "проницательность злобы". "Дух отрицания, дух сомненья", как когда-то говорили о нем, цитируя Пушкина, "разрушитель общепризнанных истин"...

Для таких определений он дал столько оснований, что их и не перечислить. Вот у меня на столе его швейцарский дневник 1887 г. Всюду он верен себе: "Странная вещь! из-за духа ли противоречия или вкусы мои противоположны вкусам большинства, но в жизни моей ни одна знаменито прекрасная вещь мне не нравилась".

В зависимости от настроения, от той или иной душевной полосы, в которой он находился... он был то одним, то другим, и это тотчас сказывалось на всей его внешности... "С хорошими и дурными я совсем другой человек". Все же в портретах его молодости, зрелости и первых лет старости всегда есть нечто преобладающее, такое, что, во всяком случае, не назовешь добротой".

Ну, просто крикнуть хочется, сколь похоже, сколь про себя говорит Иван Алексеевич, тоже добротой-то особой не отличавшийся!..

Далее, в последующих портретах, выделяет и отбирает Бунин тоже свое: то "взгляд холодный и надменный", то портрет того времени, "когда он приехал в Петербург из Севастополя и вошел в литературную среду, ему под тридцать лет, он в артиллерийском мундире совсем простого вида, худ и широк в кости, снят до пояса, но легко угадываешь, что он высок, крепок и ловок; и красивое лицо - красивое в своей сформированности, в своей солдатской простоте, тоже худое, с несколько выдающимися скулами и только с усами..."

И - вновь к швейцарскому дневнику Толстого, Бунин выбирает из него тоже свое, например, воздействие прекрасной природы: "Красота ослепила меня и мгновенно с силой неожиданного действовала на меня. Тотчас же мне хотелось любить, я даже чувствовал в себе любовь и жалел о прошедшем, надеялся на будущее, и жить мне становилось радостно, хотелось жить долго, долго, и мысль о смерти получала детский поэтический ужас... Физическое впечатление, как красота, через глаза вливалось мне в душу..."

В этом дневнике, вопрошает Бунин, где тут "волчьи глаза"? и почему даже и тут мысль о смерти? - он первый употребил совсем новые для литературы того времени слова: "Вдруг нас поразил необыкновенный, счастливый, белый весенний запах..."

Иван Алексеевич пользуется текстом самого Толстого, явно предпочитая дать слово ему самому, нежели вести свои комментарии. И как внимательно отмечает он, примечает эти "новые для литературы" эпитеты, потому что, конечно же, это его эпитеты, это он сам уже так пишет, и ему важно и хочется опереться на авторитет Толстого.

Далее анализируются еще более поздние портреты Толстого: уже семьянина, помещика, барина, в расцвете сил,- вновь похоже на самого Бунина, на его собственные портреты благополучной поры. На этих портретах он опять отлично одет, на одном даже с цилиндром, позы у него непринужденные, гордо-красивые, глаза барски-презрительные, в небрежно оброненной руке папироса... Дивишься и другому: всегда легко плакавший, он даже и в эти годы мог в любую минуту вдруг горячо и умиленно заплакать. Умиленность, нежность - слова опять будто странные в применение к нему. Но вот он пишет Софье Андреевне: "Ужасно люблю! Переношусь в прошедшее - Покровское, лиловое платье, чувство умиленности - и сердце бьется".

Уж такие они странные, русские писатели,- чему дивиться!

Пройдем далее, по Бунину. ""Пытливость, недоверчивость, строгость - откуда это? - Чтобы быть приняту в число моих избранных читателей, я требую очень немного: чтобы вы, читатель, были чувствительны... были человек религиозный, чтобы вы, читая мою повесть, искали таких мест, которые задевают вас за сердце...

Гете говорил: "Природа не допускает шуток, она всегда серьезна и строга, она всегда правда".

Толстой был, как природа, был неизменно "серьезен" и безмерно "правдив"".

Конечно же, конечно, Иван Алексеевич Бунин почти выкрикивает эти слова от себя тоже, подписывается под ними, сообщает нам, что сие есть и его кредо!

Приводя далее известные слова о том, что герой его повести - правда, Бунин пишет еще уточнение: "И в жизни и в искусстве нужно лишь одно - не лгать".

Шопенгауэр говорил, что большинство людей выдает слова за мысли, большинство писателей мыслит только ради писания. Это можно применить ко многим даже очень большим писателям. Но вот уж к кому не применишь: к Толстому.

И Бунин продолжает, снова проецируя толстовское на себя, на свой, такой же эстетический критерий: "В смысле правдивости удивителен был даже язык его произведений, выделяющийся во всей русской литературе отсутствием всяких беллетристических красок, готовых стилистических приемов, условностей, поражающий смелостью, нужностью, точной находчивостью каждого слова".

Бунин так любит Толстого и так истово хочет быть подобным ему (оставаясь собою), что обращает внимание и фиксирует более мелкие, житейские черты: как Толстой говорил, как употреблял смело крепкое слово в речи, как был храбр, мужественен, как любил купаться, какой был страстный охотник, любил лошадей и собак. "Садясь на лошадь, он весь преображался, сразу делался моложе, бодрей и крепче; в лошадях знал толк, как истинный знаток, хвалил их без критики редко". Бунин вспоминает, как Тургенев, прочитав "Холстомера", сказал, что теперь верит, что когда-то Толстой был лошадью.

Легко представить себе, что Бунин, пиша о Толстом, видел себя садящимся на лошадь и свое бодрое вспоминал чувство.

Ведя книгу о Толстом к концу, Бунин выводит следующее: "Насколько первобытен был по своей физической и духовной основе тот, кто при всей этой первобытности носил в себе столь удивительную полноту, сосредоточенность самого тонкого и самого богатого развития всего того, что приобрело человечество за всю свою историю на путях духа и мысли. Когда-то суть европейского мнения о нем очень недурно (в смысле европейской невежественности и самоуверенности) выразил Золя. Мнение это было, в общем, такое: да, крупный талант, но достаточно варварский, истое дитя крайне эмоционального народа, человек, наивно мудрствующий, открывающий давно открытые Америки, путающийся в том, что уже давно распутано... "Наивности" в нем было в самом деле немало, давно открытые Америки и вправду открывал,- в чужие открытия не верил,- во многом, что людям, подобным Золя, казалось давно распутанным, он долго путался, эмоционален был чрезвычайно..."

Но вот Бунин все ближе к самой сути своего труда, к самой сути своего героя. И к пониманию самого себя, к своему откровению.

"Было время, когда я тщеславился моим умом, моим именем, но теперь я знаю, что если есть во мне что-нибудь хорошего, то это доброе сердце, чувствительное и способное любить..."

С годами его чувствительность возрастала все более и более, в конце жизни дошла до крайней степени.

"...И думал: нет, этот мир - не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее для живущих с нами и для тех, которые после нас будут жить в нем".

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА

Кончать жизнь русскому писателю предопределено от Всевышнего: тех, кто помоложе, смерть косит, как хочет, и в двадцать с чем-то, и в тридцать - на войне ли, под пистолетом, с пистолетом у виска - всяко. В зрелые годы или в старости стереотип иной: доведет до полной усталости, до психического взрыва или срыва, до одиночества, редко кому дает собраться, одуматься, хоть мало уладить земные дела, покаяться и причаститься. Нет, все равно всем командует жизнь, смерть только часть ее - как жил, так и помирать будешь и хвататься за жизнь до последнего.

Нам остались немногие дневники Бунина и Веры Николаевны последних лет, уже полных приближения к бунинскому концу. Следует привести хотя бы некоторые записи, еще сделанные Буниным своей рукой.

"...Очень страдал весь день от воспоминаний своей протекшей жизни".

"5.4.42. ...Вдруг почему-то пришло в голову: Добчинский и Бобчинский... Да: Сквозник-Дмухановский, Яичница... даже Чичиков - все очень плоско, балаганно - и сто лет все с восторгом повторяют: Добчинский и Бобчинский!

Как-то ночью, уже в постели, с книгой, в мертвой тишине дома вдруг точно очнулся, с ужасом: какое одиночество! И это последние дни и ночи жизни!"

"12.4.42. Воскресенье... Кончил перечитывать рассказы Бабеля "Конармия", "Одесские рассказы" и "Рассказы". Лучшее - "Одесск. р.". Очень способный - и удивительный мерзавец. Все цветисто и часто гнусно до нужника. Патологическое пристрастие к кощунству, подлому, нарочито мерзкому. Как это случилось - забылось сердцем, что такое были эти "товарищи" и " бойцы" и прочее! Какой грязный хам, телесно и душевно! Ненависть у меня опять ко всему этому до тошноты. И какое сходство у всех этих писателей - хамов того времени - напр., у Бабеля и Шолохова. Та же цветистость, те же грязные хамы и скоты, вонючие телом, мерзкие умом и душой...

О Божьей Матери (икона в Ипатьевском монастыре, занятом текстильщиками): "Худая баба сидела, расставив колени, с зелеными и длинными, как змеи, грудями...""

Нельзя не вспомнить об отношении Бунина к Блоку, Цветаевой, Маяковскому, о чем я уже говорил, - его ядовитое отношение к чужому и чуждому вообще перекрашивает его подлинный вкус, способность верной оценки. Настроение!.. (Чего вдруг напасть на Гоголя?)

"...Опять думал нынче: прекраснее цветов и птиц в мире ничего нет. Еще - бабочек".

"3.VI.42. Май был необыкновенный - соверш. чудовищные битвы из-за Керчи и вокруг Харькова. Сейчас затишье - немцы, кажется, потерпели нечто небывалое. А из радио (сейчас почти одиннадцать вечера), как всегда, они заливаются. Удивительно - сколько блядского в этом пении, в языке! Думаю все время: что же это впереди! Если немцы не победят, полная погибель их. Если победят - как может существовать страна, ненавидимая почти всем миром? Но и в том и в другом случае - что будет со страной, у которой погибло все самое сильное чуть ли не с 15 лет до 50! А уже погибли миллионы и еще погибнут.

Франц. радио - нечто поразительное. Тонем во лжи и холопстве.

Читал вчера и нынче стихи - Г. Иванова, Гиппиус. Иванов все-таки поэт настоящий (в зачатке). Г. ужасна. Мошенница".

Опять и опять пристрастие оценок! Георгий Иванов, несомненно, большой поэт!..

"1.VIII.42. Среда. Двенадцатый час вечера. В одиннадцать радио: Севастополь взят. (Дорого, верно, достался!..) Все время полное безволие, слабость, - ничего не могу, кроме чтения лежа. Перечитал первый том "Бр. Карамазовых". Три четверти - совершенный лубок, балаган. А меж тем очень ловкий, удивительно способный писака".

Если учесть, что чтение, тем более направленное, - для писателя тоже работа, то надо отдать должное страдающему недомоганием Бунину: он все время работает.

Через две недели он запишет еще: "Прекрасный день, попытка начать что-нибудь делать. Прочел (перечитал, конечно) второй том "Бр. Карамазовых". Удивительно умен, ловок и то и дело до крайней глупости неправдоподобная чепуха. В общем, скука, не трогает ни-чуть..."

Вот и Федору Михайловичу достается, наравне с другими, - его, правда, Бунин никогда не любил.

Вера Николаевна записывает 14 августа: "Из Америки пришло приглашение: визы, даровой (или почти даровой) проезд и деньги на проезд и т. д. и т. д. А мне это кажется "приглашение на казнь". Молю Бога, чтобы нам туда не суждено было уехать".

Далее опять Бунин.

"1.IX.42. Вторник... Сухое лето, сгоревшие цветы олеандра. Еврейские дни дошли и до нас. В Париже, говорят, взяли 40.000. Хватают по ночам. 10 минут на сборы. И мужчинам и женщинам бреют головы - и затем человек исчезает без следа. Детей отнимают, рвут их документы, номеруют - будет без роду-племени, где-то воспитают по-своему. Молодых евреек - в бардаки, для солдат. У нас взяли, говорят, уже человек 700-800..."

"7.IX.42. Перечитываю "Любовь в жизни Толстого" Жданова. Гадко - до чего обнажили себя и муж и жена насчет своей крайней интимности!"

"20.IX. В "Нов. журнале" (вторая книга) - "Натали". И опять, опять: никто не хочет верить, что в ней все от слова до слова выдумано, как и во всех почти моих рассказах, прежних и теперешних. Да и сам на себя дивлюсь - как все это выдумалось - ну хоть в "Натали". И кажется, что уж больше не смогу так выдумывать и писать..."

"...Мой отец, моя мать, братья, Маша пока в некотором роде существуют - в моей памяти. Когда умру, им полный конец".

"Радио - кошмар. Не лжет только который час..."

"...Страшные мысли - вдруг останусь один. Куда деваться? Как жить? Самоубийство ?

Потом стал думать об этой кухарке на постоялом дворе. Все вообразил с страшной живостью. Возбуждение - и до того, что уже почувствовал все, что бывает перед концом. Мурашки, стеснение во всей грудной клетке..."

Нет, все же жив курилка!.. Иван Алексеевич верен себе: от самоубийства - сразу - к телесам какой-то кухарки!..

"27.XII.42. ...Тем, что я не поехал с Цетлиным и Алдановым в Америку, я подписал себе смертный приговор. Кончить дни в Грассе, в нищете, в холоде, в собачьем голоде!"

"24.2.43. Нездоровится, повышенная температура.

Солнечно.

Я был умен и еще умен, талантлив, непостижим чем-то божественным, что есть моя жизнь, своей индивидуальностью, мыслями, чувствами - как же может быть, чтобы это исчезло? Не может быть!"

"2.4. Пятница.

...Продолжаю читать фр. перевод дневников С. А. Толстой (2 тома). Одержимая!..

Читаю записки Порошина, воспитателя Павла I. Обожествление мальчишки, часто очень гадкого и наглого.

Часто думаю о возвращении домой. Доживу ли? И что там встречу?.."

"10.4. Суб.

Кончил "18 год" А. Толстого. Перечитал? Подлая и почти сплошь лубочная книжка. Написал бы лучше, как он сам провел 18-й год! В каких "вертепах белогвардейских"! Как говорил, что сапоги будет целовать у царя, если восстановится монархия, и глаза прокалывать ржавым пером большевикам... Я-то хорошо помню, как проводил он этот год,- с лета того года жили вместе в Одессе. А клуб Зейдемана, где он был старшиной,- игорный притон и притон вообще всяких подлостей!"

Он продолжает тосковать о Галине.

"9.V. Воскр. ...Вечером, вернувшись, узнал о письме Г. к Вере (уже из Марселя): "Покидаем Францию. Бросилась в пропасть с головой...""

Из записей Веры Николаевны (еще позже, 1944-1945 и т. д.):

"15.2. Немцами взяты у нас две комнаты наверху.

Нынче первый день полной нем. оккупации Alp es".

"17 февр. 44. ...Мы теперь в оккупационной зоне... Нас пока не трогают. Ян неустанно думает о смерти, с которой не в состоянии примириться. Ему бесконечно тяжело, мучительно жить... Тяжело прожить с человеком почти 40 лет и на самое важное и главное смотреть разно, а главное - чувствовать по-разному, воспринимать мир иначе..."

Бунин:

"С 8 на 9.V.44. Час ночи. Встал из-за стола - осталось дописать неск. строк "Чистого понедельника". Погасил свет, открыл окно проветрить комнату - ни малейш. движения воздуха: полнолуние, ночь неяркая. Вся долина в тончайшем тумане, далеко на горизонте неясный розоватый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, кое-где мелькание первых соловьев... Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и в работе!.."

"Я жил затем, чтобы писать..."

"16.7. Воскр. ...Татарин Федя, другой татарин и самарский солдат. Вообще русские пленные у нас часто все лето.

Взято Гродно".

С этими русскими пленными, вдруг попавшими в Прованс, на юг Франции, Бунин часто общается, выпивает с ними, расспрашивает, вместе поют русские песни, их угощают чем могут, напротив, те делятся тем, что принесут,- черным хлебом.

"22.7.44. Сон про свою смерть. Сумерки, церковь, я выбираю себе могильное место... Перечитал "Смерть Ивана Ильича". Конец невразумителен. Все лживые, кроме самого Ив. Ильича,- он - слова, литература: все верно насчет него, но живого образа нет".

"14.5.44. 21/2 ночи (значит, уже не 14, а 15 мая).

За вечер написал "Пароход Саратов". Открыл окно, тьма, тишина, кое-где мутн. звезды, сырая свежесть".

"23.5.44. Вечером написал "Камарг". Оч. холодная ночь, хоть бы зимой".

Так работает этот старый, голодный, измученный душой человек. Бывает с русскими писателями: чем хуже вокруг и тяжче в душе, тем быстрее бежит мысль и перо.

"4.VI.44. Вечер. Взят Рим! Вчера вечером вошли в него".

"6.VI.44. Вторник. В 5 1/2 утра началась высадка в Нормандии. Наконец-то!.. Полнолуние".

"21.6. Среда. Взят Выборг. 3 года т. н., в ночь с 21 на 22, Гитлер, как он любил выражаться, "упал как молния в ночи" на Россию.

Ах, не следовало!"

"22.6. ...Уже почти час ночи, а хочется писать".

Вера Николаевна записывает 29 августа: "В Париже образован корпус для расследования о сотрудничестве с немцами. Вот будет разделение на овец и козлищ... Ян сказал: - Все же, если бы немцы заняли Москву и Петербург и мне предложили бы туда ехать, дав самые лучшие условия, я отказался бы. Я не мог бы видеть Москву под владычеством немцев, видеть, как они там командуют. Я могу многое ненавидеть в России и в русском народе, но и многое любить, чтить ее святость. Но чтобы иностранцы там командовали - нет, этого не потерпел бы!.."

"Полночь с 22 на 23 окт. 44.

Роковой день мой - уже 75-й год пойдет мне завтра. Спаси, Господи.

Завтра в 8 утра уезжает Бахрах, проживший у нас 4 года. 4 года прошло!

Холодная ночь, блеск синего Ориона. И скоро я уже никогда не буду этого видеть. Приговоренный к казни".

"2 декабря. ...Ян сказал: "Привяжется мотив и все звучит. Сейчас - "Вы жертвою пали"...- Никогда не мог понять слов "любви беззаветной к народу". Кто это так любил народ? Все выдуманные чувства, которыми жило несколько поколений. И что такое народ?.."

"1 февраля. ...Был болен Ян. Опять хрипы в легких, опять пенициллин. Очень ослабел, задыхается. Сегодня утром плакал, что не успел сделать, что надо. Потом просил беречься: "Если ты умрешь, я покончу с собой. Не представляю жизни без тебя". Плакала и я".

А вот почти последние записи их совместного дневника уже 1953 года:

"23 января. Ян вчера не отпускал меня до 3 ч. Боялся остаться один".

Ночь с 27 на 28 января, почерком Бунина на отдельном листке:

"Замечательно! Все о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего все об одном и том же в прошлом: утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном, о непоправимых поступках своих, глупых и даже безумных, об оскорблениях, испытанных по причине своих слабостей, своей бесхарактерности, недальновидности и о неотмщенности за эти оскорбления, о том, что слишком многое, многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков. А ведь вот-вот все, все поглотит могила!

Он доживет еще до своего 80-летия, скромно будет отмечать юбилей: сам болен, деньги приходится занимать едва не каждый день у разных знакомых и друзей. Врачи, лекарства, питание - все требовало денег и денег. Их не было.

В минуты просветления Иван Алексеевич продолжал работать. Правил и правил рассказы, сокращал, улучшал, продолжал требовать от себя совершенства. Он знал, чего хотел, и знал себе цену.

"Жить мне осталось, во всяком случае, недолго. И приводя в порядок по мере моих уже очень слабых сил мои писания, в надежде,- тоже довольно слабой,- что они будут когда-нибудь изданы, я перечитал их почти уже все и вижу, что я не ценил их прежде так, как они того заслуживают, что они во многих отношениях замечательны по своей оригинальности, по разнообразию, сжатости, силе, по внутренней красоте,- говорю это не стыдясь, ибо уже без всякого честолюбия, только как художник. Некоторые из них мне особенно дороги, кажутся особенно восхитительны..."

Невозможно сказать о нем лучше! ..

"4 июля. Ян чудесно прочитал Лермонтова "Выхожу один я на дорогу", восхищаясь многими строками.

- Пожалуй, его смерть трагичнее пушкинской... Какая проза! И после таких поэтов - Есенин, Маяковский и т. д.".

Горько, но смерть пришла не с одними душевными муками: истощение, болезнь легких и сердца, видимо, перенесенный когда-то на ногах инсульт - были моменты, когда немела и отнималась то правая рука, то нога,- тяжелое под конец воспаление легких.

Есть свидетельство доктора Владимира Михайловича Зернова, который лечил Бунина: "Он страдал и склерозом легких и прогрессивным ослаблением сердечной деятельности... Все чаще и чаще я видел его лежащим в кровати... "Вот вы еще молодой,- говорил Иван Алексеевич,- вы полны жизни, вы не можете понять, что значит быть больным и старым..." Но, несмотря на болезнь, на слабость, Иван Алексеевич до последних дней своей жизни сохранил свой острый ум, память, резкость и меткость суждений, которые часто таили в себе некую желчность и даже озлобленность. Но наряду с этим у него было много сердечности и горячего отношения к окружающим... Думаю, что и больной и умирающий Иван Алексеевич страстно любил жизнь, ему хотелось жить, хотелось выздороветь, поправиться... я чувствовал, что он ждал каждого моего посещения, ждал, что доктор принесет ему что-то, что поможет ему жить, вернуться к той жизни, которую он так любил. В этом ожидании было нетерпение, и почти каждый раз, когда я приходил к нему, он брал свою палку, всегда лежавшую около его кровати, стучал ею в стену, разделявшую его комнату и комнату его жены, чтобы этим позвать ее. Если же она не появлялась сразу, то он звал ее: "Вера, Вера, иди скорей, слушай, что будет говорить доктор". Но, как только торопливо прибегала уже плохо слышавшая и плохо видевшая Вера Николаевна, готовая исполнять все, что угодно для своего Яна, он нетерпеливо говорил: "Ну, что ты пришла, оставь нас вдвоем с доктором и приходи потом..." Был ли Бунин трудным больным? Болезнь его была мучительной, с многочисленными осложнениями, переносил он все терпеливо, без жалоб. В 1950 году он подвергся хирургической операции и вынес ее стойко и мужественно, по-видимому, страстно желая жить, но отдавая себе отчет, что жизнь приходит к концу и надежд на улучшение здоровья нет. Говорил об этом просто, как о неизбежном , ясно сознавая свое положение и не создавая себе иллюзий...

Незадолго до своей смерти он говорил мне, что со смертью нельзя примириться: "Разве можно примириться, что тело скоро будут есть черви, вот этого я принять не могу". Принять не мог, но говорил об этом спокойно, может быть, с некоторым раздражением, как говорил о плохо написанном литературном произведении.

Часто, часто наши разговоры возвращались к Родине. Иван Алексеевич горячо интересовался тем, что происходило в России, и, несомненно, его тянуло туда...

Вечером 8 ноября 1953 года меня вызвали по телефону к Бунину. Он задыхался, сердце слабело, приближался конец. Я сделал необходимые впрыскивания, успокоил больного и Веру Николаевну, обещал приехать, если нужно, попозже. Ночью меня вызвали снова. Когда я приехал..."

Прервемся, дадим слово Вере Николаевне, строкам из ее письма: "И. А. сидел. Я помогла ему лечь. Спросила, завтракал ли он? (Возле него дежурил Бахрах.) Оказалось, немного не доел телячьей печенки с пюре... Я сосчитала пульс - около ста и как ниточка. Позвонила Зернову, он обещал приехать... Уговаривала пообедать, но от еды, даже от груши, он отказался... Около десяти мы остались вдвоем. Он попросил меня почитать письма Чехова (это он все продолжал работать, думать, писал как раз о Чехове.- М. Р.). Мы вторично прочитывали их, и он говорил, что нужно отметить... "Ну, довольно, устал".- "Ты хочешь, чтобы я с тобой легла?" - "Да". Я пошла раздеваться, накинула легкий халатик. Он стал звонить. "Что ты так долго". ...Затем, это было 12 часов, я, вытянувшись в струнку, легла на его узкое ложе. Руки его были холодные, я стала их согревать, и мы скоро заснули. Вдруг я почувствовала, что он приподнялся, я спросила, что с ним. "Задыхаюсь. Нет пульса... Дай я спущу ноги". Я помогла ему. Он сел на кровать. И через минуту я увидела, что его голова склоняется на его руку. Глаза закрыты, рот открыт..."

Далее пусть продолжит доктор: "Ночью меня вызвали снова. Когда я приехал, Бунина уже не было в живых.

По его желанию его верная Вера Николаевна закрыла его лицо платком, он не хотел, чтобы кто бы то ни было видел его лицо после смерти. Для меня она приоткрыла платок с лица покойника, и я в последний раз увидел красивое лицо, ставшее вдруг чужим и спокойным, точно он что-то увидел, что разрешило ему ту загадку смерти, которая мучила его в жизни.

Я помог привести в порядок тело и перенести его в другую комнату. Шею покойного Вера Николаевна повязала шарфиком. "Я знаю,- сказала она,- ему было бы приятно, этот шарфик ему подарила..." - и она назвала женское имя..."

...Я помню: 8 ноября 53-го я ехал в холодном плацкартном в Ленинград. На пол натаскали снегу, лампы тускло млели наверху, проводницы носили в подстаканниках вагонный чай, народ раскручивал из бумаг и резал прямо на нижних полках московскую колбасу с московскими батонами. Орало радио, а в двенадцать, отыграв курантами и спев "Союз нерушимый", стало передавать последние известия. И вдруг - среди прочего, впроброс, между прочим, далеко не по-левитановски значительно, а так себе, скромненько: "В Париже скончался писатель Иван Бунин..." Ни слова более: ни одного названия, ни русский, ни нобелевский... Так я об этом узнал, так попрощался с Иваном Алексеевичем. Господи, как далеко был город Париж, как неведомо все то, что там происходило!..

Эти загадочные русские писатели, обладатели не менее загадочной русской души, все же умирают каждый по-своему.

Как и живут, впрочем.

И как не пытался, читатель, ваш покорный слуга намекать и выстраивать какой-то там стереотип, рок судьбы и тому подобное, наш герой оказался оригинален, и своеобразен весь свой долгий почти век жизни, и верен себе во всем до конца.

...Вижу его живым, подтянутым, моложавым, в летнем костюме, в летний день, на ялтинском причале: сел на круглую медно-отдраенную лысину причального кнехта, подстелив под белые брюки квадрат столь же белоснежного платка, чуть скрестив ноги и опираясь легко на бамбуковую трость. Позади и вокруг летняя праздная толпа: женские шляпки и зонтики, белые офицерские кители, сверкающие золотыми начищенными пуговицами, соломенные канотье, парусиновые фуражки. Снуют голоногие круглоголовые татарчата с лотками, на которых сласти, рахат-лукум, ириски, миндаль; другие с банками воды - отмеряют здесь же стаканом. У пирса отшвартован прогулочный двухъярусный "Симеиз", сочится паром и откуда-то льющейся водой, сияет золотыми буквами названия на выстроенных поверх борта белых ведрах. По сброшенным на берег деревянным сходням туда-сюда топочут пассажиры, матросы в беретах, грузчики в холщовых робах. Где-то в рубке видны рулевой и капитан в белой твердой фуражке с рупором... Отогнув вверх край панамы, Бунин следит за кутерьмой чаек и черных нырков, которые, будто воробьи, сыпятся в воду, буравя ее. Под кормой посудины болтается на светло-бутылочной воде портовый мусор: щепки, яблоко, помидор, рыбешки, пробки, бутылка с наклейкой массандровского хереса, лист газеты. Чайки хищно кричат, бьют крыльями, падая на воду, что-то выхватывают из сора розово-черными крючками-клювами. От нырянья черных нырков вода будто вскипает, они с поражающей стремительностью вонзаются в нее и так же вылетают обратно. Позади - безмятежно зеленые горы, яйла, вершина Ай-Петри, над горами - кучами белопенные летние облака. Откуда-то из ресторанчика на набережной или с пароходика слышится треньканье оркестрика, скрипка, флейта и гитара ловят вместе некий невнятный мотив...

Вижу его живым, высоким, в черном зимнем пальто, барашковой зимней шапке - в морозный московский вечер идущим скорым шагом по Поварской, по правой стороне, в сторону Садового кольца. Поземка кружит белым платком по мостовой, во всю улицу, редкие фонари озаряют пятнисто сверху ее кружево. Вылетает сзади из переулка извозчик на санях, плюшки снега из-под копыт черной лошаденки взлетают в полосе света, как живые. "Эй!" - кричит он извозчику, но уже запоздало, вслед и, махнув перчаткой, продолжает торопливо идти сам.

Вижу его живым, легким, веселым, в Провансе, в парке, где пальмы и кактусы, под сияющими небесами, с Галиной Кузнецовой. Она остановила его у куста мелких красных роз. Вижу (и слышу), как "он посмотрел и сказал: "Нет, в моей натуре есть гениальное. Я, например, всю жизнь отстранялся от любви к цветам. Чувствовал, что если поддамся, буду мучеником. Ведь я вот просто взгляну на них и уже страдаю: что мне делать с их нежной, прелестной красотой? Что сказать о них? Ничего ведь все равно не выразишь! И, чуя это, душа сама отстраняется, у нее, как у этого кактуса, есть какие-то свои щупальца: она ловит то, что ей надо, и отстраняется от того, что бесполезно... Нет, мучительно для меня жить на свете! Все меня мучает своей прелестью!.."

Вижу его юным, двадцатилетним, в казачьей красной косоворотке, сапогах, в Орле, на скамейке городского сада, листающего, читающего, нюхающего типографией еще пахнущую, первую свою тоненькую книжку стихов, и вижу стариком в халате, в своем парижском кабинете правящим, ловящим опечатки и длинноты в немецки-превосходно изданном "Петрополисом" томе собрания сочинений.

Вижу его зимой, на вилле "Жаннет", в поздний час у приемника, слушающего радио английское, французское - ловит военные сводки о боях под Сталинградом: в памяти возникают Волга, Дон, знакомые места: летние, просторные поля, речные берега, розовые пароходы и рыбачьи лодки, но только теперь зима, там, должно быть, все в снегу, в дыму, идут черные танки, взлетает черными фонтанами земля. Иван Алексеевич тянется к портсигару, нервно закуривает папиросу. Волна переходит на немецкую станцию, немецкий диктор взахлеб на противном всю жизнь Бунину языке что-то явно брешет: мы!.. мы! мы!.. взяли, сбили, отбили! Как в кинохронике, он видит черные шеренги пленных, замерзших фашистов в бабьих платках, русских валенках, жалкий сброд, подгоняемый немногими русскими в полушубках, касках, с автоматами. Захлебы диктора тем более звучат брехней... Но так же мелькают кадры вдребезги, до кирпичей, разрушенного, обугленного, на фоне волжской застывшей глади Царицына (никак не выговаривался - Сталинград), нашим, ясно, тоже доставалось, и это отдавало болью в сердце.

Вижу его ладную элегантную фигуру, затянутую во фрак, растерянную улыбку, оглядку вскользь,- видимо, на кого-то из своих, в толпе таких же офраченных, сияющих господ, мундиров с эполетами и иконостасами орденов сплошь по пузу, женских оголенных или в палантинах плеч, шей, выстроенных причесок. Нобелевский лауреат Иван Алексеевич Бунин! Звездный час!..

Вижу его мальчиком, загорелым и синеглазым, влезшим на корявую ветвистую яблоню,- уселся там, в развилке ветвей, оглядывает простор сада и окрестность: поле вдали, еще далее - голубой лес; облака плывут куда-то, птицы куда-то летят. Куда?..

* Homage (фр.) С воздавать должное.

* По сообщению журналиста Дм. Черкасского.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
© 2000- NIV